Александр Леонидов. Сын эпохи. Часть 1. Патрули призраков

03.09.2015 14:07

СЫН ЭПОХИ

роман

 

Примечание от издателя

 

Роман «Сын эпохи» – вторая часть трилогии «Дом на камне: осколки империи» А. Леонидова. Действие романа происходит параллельно по времени, часто пересекаясь с сюжетным действием первой части трилогии – романа «Терновая серенада», ранее опубликованном «Книжным Ларьком» здесь.

При этом эпизодические персонажи «Терновой серенады» оказываются в «Сыне эпохи» главными, и наоборот – главные персонажи первого романа – здесь выступают второстепенными.

Главный герой «Сына эпохи» – Иван Сергеевич Имбирёв, прототипом которого, по мнению всех знакомых А. Леонидова, послужили уже не друзья автора, а непосредственно он сам. Замысел автора очевиден: он сознательно разносит по двум частям трилогии образ героев времен своей юности – и образ мятущейся интеллигенции того же времени, застрявшей между героизмом и предательством.

На мой взгляд, как издателя, роман «Сын эпохи» – глубже и диалектичнее «Терновой серенады», но она, в свою очередь, обладает цельностью характеров. Так и должно быть: герои непротиворечивы, а психологические персонажи, вроде Имбирёва – не могут жить вне противоречий, они духовно расщеплены, они мучаются в горниле (и чистилище) сомнений.

Достойны прочтения, на мой взгляд, и даже неоднократного – оба романа А. Леонидова: они дополняют друг друга в грустном и величественном триптихе эпохи «смутного времени» «перестройки», в её эпосе – «Доме на камне».

Эдуард Байков.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: ПАТРУЛИ ПРИЗРАКОВ…

 

Горе давно присматривалось к роскошной жилплощади семьи Имбирёвых, и наконец, нашло способ прописаться по их месту жительства: отец болел недолго и умер совсем ещё нестарым человеком – внезапно и непостижимо. Остальные Имбирёвы от этого тоже почти умерли: и овдовевшая мать, и осиротевший сын – ходили контуженными, с душами случился паралич, а с телами – сонная безразличная вялость.

Погоревали месяц, другой. Легче не стало, но попривычнее. Мать, Наталья Степановна Имбирёва, работавшая выпускающим редактором в специализированном издательстве «Кулинария» – отсидела дома свой внеочередной отпуск, и на работу не пошла, стала наматывать прогулы, равнодушная к возможности увольнения. Одно время Ивану Имбирёву, новоповёрстанному сироте, казалось, что мать окончательно свихнулась и просто уморит себя, угаснет вслед за мужем. Но мать почему-то много готовила всякой замысловатой еды, и вместо угасания – толстела…

– Надо жить дальше, и ничего уж тут не поделаешь… – сказал себе Иван Сергеевич Имбирёв, похожий в эти месяцы на увядший букет, сухой и хрупкий.

Он выпроводил равнодушную ко всему мать в маленькую комнатку на «гостевую» койку (раньше там оставляли ночевать гостей семейства Имбирёвых), а большую спальню стал переделывать под свой рабочий кабинет. Разобрал ненужную более двуспальную кровать родителей, поставил к окну боком огромный зеркально-полированный стол, какие бывают у больших начальников. На столе – белый дисковый телефон с медным советским гербом, память об отце, и электрическая печатная машинка «Ятрань» – шумное чудо техники 1982 года, только в «перестройку» снятое с учета в КГБ…

Слева возникли мемориальные полки: там встала на вечное дежурство техническая литература отца, всякие справочники СНИПов и ГОСтов, шикарные готовальни, словари инженерных терминов.

Справа – были уже рабочие полки Ивана Сергеевича Имбирёва, новоявленного сироты, которому теперь расчет был только на скудную зарплату в специздате «Кулинария» да на свой пронырливый, живой, быстро учащийся умок. Причем – если мать допечёт-таки покладистое начальство «Кулинарии» – и её по совокупности прогулов уволят, невзирая на горе (ибо и у горя есть сроки годности) – тогда умок вёрткого человека останется последним достоянием этого семейства, засевшего в старой, переполненной благоприобретенной и трофейной роскошью квартире.

Их дом – странный, четырехэтажный, с поистине крепостной толщиной стен – был построен сразу после великой войны, пленными румынами. Квартира была большой – но неудобной: пленники из Трансильвании, родины Дракулы, хоть и управлялись русским строительным начальством – внесли-таки от себя какую-то отсебятину.

Мрачным получилось жильё, замковым, что подчеркивали высокие потолки и стрельчатые окна. Комнаты все – как пеналы – длинные, узкие, с вагона пример брал архитектор, что ли? Места много, а мебели толком не выставить, даже письменный стол пришлось ставить боком к окну, ящиками к стене…

Прозванный у молодёжи «Домом Дракулы» особняк с химерами-капителями выгодно расположился во дворах, в отдалении от шумной «красной линии» улицы Огарёва. Он утопал в черёмухах, то в белой кипени их весеннего цвета, то в черно-плодовой, заполняемый хлопаньем голубиных крыльев, летней зрелости. Здесь было тихо, как на даче, многочисленные окна квартиры Имбирёвых выходили на детский садик и одноэтажную безоконную будку трансформатора энергосетей. Казалось, что ты в деревне…

 

Румынский дом в глубине квартала дышал покоем и достатком, вдали от строек века своей бурной эпохи, совсем не потревоженный могучим пульсом своей великой страны, ежедневно сдававшей благоустроенные квартиры для 60 тысяч новых горожан. Той страны, в которой ежедневное производство тракторов составляло к каждому вечеру плотную колонну тракторной техники в 10 километров длинной. Той страны, которая за одну-единственную минуту добывала больше миллиарда кубов природного газа, 23 вагона угля и 213 тонн металлопроката. За одну-единственную минуту, вы вдумайтесь, в этой стране появлялось 23 тысячи метров новых тканей – и так из года в год, каждый день, по восемь часов рабочего времени…

И, тем не менее, эта страна гнила и корчилась – её перекормленное и избалованное население капризничало изо дня в день всё сильнее, выдуриваясь перед своим покорным начальством всё изощрённее…

Иван Имбирёв был далек от созидательных будней своей эпохи – и от её гнили с растлением. Он жил замкнутой устрицей в своем «Доме Дракулы», изучая там средневековую философию и древнеегипетскую поэзию. Готовился поступать на исторический факультет, куда рвались все молодые карьеристы, и куда поэтому очень трудно было попасть – с целью застрять там на кафедре истории Древнего Мира…

Это отвлеченное существование вне времени и страны – сходило Ивану с рук, пока был жив отец. На столе и в шкафу всё появлялось вовремя, и Иван мог тренировать мозг отвлеченными мыслями до полного совершенства. Но смерть отца прервала этот декаданс, искусство ради искусства.

– Вот и кончилось детство золотое… – грустно сказал этому столу Иван Сергеевич, как-то резко переставший быть «Ваней». – Рановато, а пора и за труды…

Трагедия размазала по полу Имбирёвых в самую жаркую пору: Ивану поступать в ВУЗ надо, сбережения семейные потрачены на всякую всячину…

Планы о престижном и перспективном институте у Имбирёвых вынужденно отпали: какой там Истфак, например, с красными табличками на дверях, знаком кузницы политической элиты? Попасть бы хоть куда-нибудь! Иван Имбирёв подал документы на самый непрестижный факультет, без конкурса – на экономический. Ладно, рассуждал бегло, какой-никакой диплом о «вышке» будет, пять лет форы у меня, а там разберёмся!

– Вот дурак, чёрт! – ругалась мать, вообще от природы женщина скандальная, а со вдовством ещё и малость тронувшаяся. – Куда закатил! Просидишь с таким факультетом всю жизнь в бухгалтерах, на 80 рублях гольного оклада… Нашел чего выбрать!

 

– Вы бы, мамо, – былинно советовал Иван Сергеевич, – чем скандальничать, шли бы лучше в своё издательство… Чует сердце моё – выгонят вас там, мамо, и будут по-своему правы…

Ссоры ссорами, а вышло всё по накатанному! И «мамо», покряхтев, поплелась, как блудная дочь, в свою «Кулинарию», рецепты верстать и вычитывать в кулинарных книгах, и сын – поступил учиться на экономиста…

 

*  *  *

 

На задах эпохального строения из фанерных щитов – ПППП (Приемного Пункта Пустой Посуды) во дворе Имбирёва вечерний «бомонд» прикидывал перспективы досуга. Традиционно эта компашка направлялась по – как это у них называлось – «Золотому Кольцу» – отработанному со школьных времён маршруту, петляющему между «видяшниками».

«Видяшник» – это не только видеомагнитофон (он – «видик»), «видяшник» – это ещё и темная комната, в которой на «видике» крутят замызганную кассету с зернистым изображением, какую-нибудь очередную «Двойную ногу» с нелегальным переводом, для производства которого переводчик одевал на нос прищепку…

«Золотое кольцо – 1989» идёт прямо от ПППП (иногда выручающего суммами на посещение «видяшника») по улице Ленина – до Дворца Культуры «Нефтяник». Напротив ДК – гостиница «Урал», на первом этаже там тоже есть «видяшник». Если ассортимент этих двух комнатушек не устроит «бомонд» видеоманов – «Золотое Кольцо» потащит их дальше, под фонарями сумрачных тротуаров, забранных чугунными литыми решетками – к Дому Офицеров на улице Карла Маркса. Там тоже следует изучить фломастером писанную самодельную афишу на ватмане – и решить: отдать ли этому «видяшнику» свой сегодняшний рубль и сердце? Или же попытать счастья на задах гостиницы «Кува», где рядом с кафе «Вечерочки-вечерки» ещё одна точка видеомании?

Каждый день обходя эти адреса по «Золотому Кольцу» – компания Ивана Имбирёва знает наизусть каждый метр этой «дороги досуга». «Видяшники» с импортным кино сменили для их поколения кинотеатры, а рубль на вечер – стал заветным отложением, добываемым с упорством кокаиниста – «на дозу».

Есть на «Золотом кольце» ещё точки, запасные. Скажем, зал лектория «Общества «Знание» на углу Ленина и Коммунистической, под башенкой, бывшая Кувинская городская дума. Но там – рупь с полтиной… Только на крайняк – когда в других точках тухляк…

Вокруг «Золотого видеокольца» кипят нешуточные страсти. Рупь – хотя бы его, не говоря про запасную полтину – нужно ведь изыскать! А поди-ка заимей рупь на каждый вечер, без штанов останешься…

Кто-то канючит у родителей. Кто-то зарабатывает разными способами, доступными школьному и студенческому возрасту. А еврей Смайкин и вовсе поставил на поток видео-обеспечение через рыбный магазин «Океан». Его деду в связи с медицинскими показаниями нужны рыбные консервы и морская капуста. Внучок Эдик Смайкин берет у деда деньги и клеенчатую сумку с двойным дном (там для жесткости такой поддон имеется, картонка, обтянутая дерматином).

Часть консервных банок Смайкин покупает и оплачивает. Выставляет на кассе сумку, раскрывает – мол, смотрите, считайте, мне не жалко! А часть банок выкладывает под второе дно, и таким образом проносит на улицу. Дедовские деньги – идут в видеосалон, и Смайкин счастлив…

Так или иначе, не мытьём – так катаньем, с упорством нерестового лосося прётся молодь по «видяшникам» – в темноте и тесноте кое-как приспособленных комнаток – «салонов» – открыть для себя новый мир вчера ещё нелегального или запретного, или просто неизвестного кино…

Идём? Рубль есть? Даже два! Тогда идём…

И жизнь неотличима уже от видеосюжетов, сплетается с ними в дымке и особом, специфическом запахе горелой пыли, свойственной этим самопальным «видеосалонам»…

 

*  *  *

 

…Именно это вечернее знание, куда более прилипчивое, чем лекции по кривой Саймона Кузнеца – помогло Ивану Имбирёву не сплоховать в загранкомандировке, когда ещё отец был жив…

– Линда! – безошибочно узнал он в латиноамериканских джунглях восходящую звезду Голливуда. Чем очень удивил её, совсем молоденькую девчонку, у которой кроме мультов и озвучек, да эпизодических ролей во второсортных сериалах был пока только один бенефис: в «Собирателях папагуа». Главная роль – правда, в фильме второразрядном, на любителя, «ужастике»… Нет, можно твердо сказать, что Линду в Америке на улице не узнавали, и автографов не канючили. Разве что один-два чокнутых любителя «хоррора», насмотревшихся этих «Собирателей папагуа»…

Один-два, говорите? Ну вот вам и третий – Иван Сергеевич Имбирёв, юноша из советской геологической миссии…

– Мы знакомы? – подняла бровь Линда, удивляясь сразу плохому английскому произношению и хорошему воспитанию помятого джунглями и зноем Имбирёва.

– Как же! – скалился он восторженно. – «Собиратели папагуа»! Вы играли там Клэрис… Клариссу… Это было бесподобно, восхитительно! Мог ли я подумать, что встречу вас, Клэрис, Линду – и где? Во французской Гвиане?! Я и сам здесь чудом, меня папа привёз из «Совиет Юнион»… А вы-то, вы-то как?!

– Очень приятно! – Линда протянула ему узкую нежную ладонь. Она ещё не успела испортиться от повышенного внимания поклонников. По правде сказать, у неё, начинающей актрисы и не было поклонников… Если не считать таких вот фанатиков пиратских видеокассет, распространяющих остросюжетную дрянь по планете со скоростью света (или – со скоростью тьмы?).

– Мы снимаем здесь новый фильм… – белоснежно, как и положено голливудянке, улыбалась Линда. – Он будет называться «Гонк-конг жив», и здесь у нас работает съемочная группа…

Ну, что вы хотите? Ещё СССР жив-здоров и соглашения в Рейкьявике подписывает! Никаких ещё компьютерных график нет и в помине, каскадеры настоящие, и все трюки в кино настоящие, и само кино настоящее – плёночное, хочешь снять джунгли – езжай в джунгли, никак иначе!

Да, здесь жарко, душно, москитно, здесь не спасают крупные лопасти вентиляторов в вагончиках съемочной группы, здесь с ветвей падают змеи прямо на голову, а осветительный прибор вчера уронил переплывавший речку мокрый и злой тапир… Но здесь есть и свои прелести: например, сделать два шага через похожие на толстый электрокабель лианы и столкнуться лицом к лицу с человеком из другого мира: сыном советского геолога, неким Иваном, русским!

Это для Линды.

Для Ивана – вообще всё поблекло! Эта встреча с кинозвездой, самой Клэрис из «Собирателей папагуа» – была не только за пределами его возможностей, но даже и за пределами самых смелых мечтаний! Это просто невозможно, немыслимо – сперва видеосалон, зернистый экран, зыбкое изображение, пронзающий ужас сюжета – а потом вот так, в джинсовых шортиках и легком топе, ОНА! САМА!

Наверное, по уму нужно сразу же тут и умереть. На пике счастья и советско-американской дружбы. Именно тут вот, в восьмидесятых годах. Когда они были молоды, и им казалось, что это навсегда…

Теперь нет вопросов, зачем отец взял с собой! Теперь всё встало на свои места!

…Это только в песнях Парамарибо – город утренней зари… А на самом деле это жуткая дыра, желтая лихорадка и дышать приходится соляными ветрами…

Но если вдруг встретил прямо в джунглях Линду – то это будет потом сниться всю жизнь. Будет снова и снова сниться тот берег. Снова и снова, топая по хрустящему грязному кувинскому снегу в «видяшник», «позырить» пиратскую копию «Гонк-конг жив» с дурацким одноголосым переводом – он будет видеть перед собой антильские пляжи с белым песком… И придёт сквозь память ураган, заламывающий ветви пальмам на побережье… Моросящая морская водная крошка, карибский ветер, пряно-кислый запах водорослей, вынесенных лазурным прибоем, и небеса цвета мечты… Он снова и снова увидит во снах высадку группы загорелых и наивно-глазых, детско-ликих советских специалистов с брезентовыми рюкзаками марки «геолог» в Гаване… Он будет слышать хруст кончика толстой сигары на зубах знаменитого отца, аромат неповторимого табака, певучий голос мулаток, кубинский ром и тростниковый сахар, и черные бурлящие битумные озера в джунглях…

Тот мир был напоен не только солнцем и морской солью; тот мир был напоён любовью. Их любили все – в Гаване, в Парамарибо, во французской Гвиане, любили за иллюзию вечного мира и единого человечества, единой семьи народов…

Им говорили русское «Добро пожаловать!» по-португальски – «Bem-vindo ao!». А потом по-испански – «Bienvenido a!». А уже в Гвиане – по-французски, помахивая Бог весь откуда взявшимися советскими флажками – «Bienvenue sur!». Им везде говорили «Добро пожаловать!» – мир принимал их как диковинную, давно оторванную от дома, но чудом вернувшуюся родню…

– Пэрэстройга! Глазность! Горбачоу! – говорила по-русски восходящая кинозвезда Линда, улыбаясь ему, словно бы с кинопостера…

И за длинной выбеленной солнцем песчаной косой дикого пляжа море, как в песне – танцевало в стиле румбо-пасадорес…

А вдали – возвышаясь над бешеным и бушующим зеленым океаном южноамериканской сельвы – курил всё гуще и злее давно уснувший и вдруг пробудившийся вулкан Сальварес, выбрасывая на полнеба кривой столб странного белого пара, будто труба городской котельной.

– Мы здесь, собственно, из-за него! – пояснял Имбирёв, улыбаясь Линде с отчаянным, заискивающим дружелюбием, на ломаном, к тому же старомодном, шекспировском, английском языке. – Сальварес – это домна в погребе, как говорит мой папа… Выходит на поверхность не магма, а пар от вечных ледниковых слоёв литорали, которую он подтопил… В мире очень мало специалистов по таким вулканам…

– Наш оператор снимает этот пар больше, чем меня! – кокетливо пожаловалась актриса. – Говорит, пусть не по сценарию, зато какие планы и эпизоды можно вставить…

Конечно, объясняли Ивану в группе – сам по себе водяной пар безопасен. Но это испарения ледяных слоёв, пролежавших в земле тысячи лет! Кто знает, что выходит вместе с паром из чертовой трубы Сальвареса?

Плевать, что бы ни выходило!

Потому что Сальварес помог Ивану Имбирёву оказаться здесь, а Линде – снимать бесподобные кадры странного фильма «Гонк-конг жив»!

 

*  *  *

 

– Чёрт возьми, будет кто-нибудь работать сегодня в этой дерьмовой труппе?! – вопит помощник продюсера (сам продюсер разумно не поехал на край света) Эндрю Джонс, вытирая обильный пот огромным, в полпростыни платком с бритого затылка и жирной шеи. – Линда, девочка моя, соберись, иначе так и будешь в сериалах про полицию играть проституток! Вашу мать, всех вас под Бруклинский мост, давайте новый дубль, бездари!!!

Линда, которой всего девятнадцать, и которая в жизни почти ничего не видела, кроме кинопроб – очень боится, что грозный босс заорёт в своей манере:

– И, тысяча чертей, откуда посторонние на съемочной площадке?! Уберите посторонних, они отвлекают состав!!!

Потому что тогда выгонят Ивана Имбирёва, преданно и восторженно, как и положено фанату кинозвезды (правда, ещё не успевшей стать кинозвездой), – глядящего на неё. Все миры, все вселенные сошлись на этом пятачке: дикий мир джунглей, мало изменившийся со времен мезозоя; и мирок американского «жёлтого дьявола», голливудского шоу-бизнеса; и советский улыбчивый мир с брезентовым рюкзаком… А поверху – паровые слои вулкана Сальварес, растопившего воду, слежавшуюся во льды до динозавров…

– Давайте, выпускайте зомби! – командует Эндрю. – И смотрите, чтобы у них пот не тёк из-под грима, как в прошлый раз, вашу мать! Линдочка, девочка моя, или ты даёшь крик настоящего ужаса, или твоя карьера в кино закончится! Если ты ещё раз заорёшь, как мартовская кошка на крыше, я порву твой контракт!

Какое счастье, что помощник продюсера говорит бегло, с американским грубым выговором, и этот русский геолог не понимает его! Конечно, этот советский Иван однажды узнает, что Линда – вовсе не кинозвезда… Скажем так, не совсем пока кинозвезда… Но пусть это случится попозже!

С Иваном надо говорить, гнуся по-лондонски, протяжно, растягивая фразы, чтобы он успел уловить смысл – так их учили в их школе грымзы-шекспироведовки…

Жаль, что это не романтический фильм о корсарах и похищенных аристократках! Линда, по правде сказать, терпеть не может фильмы ужасов, облюбовавшие её после полицейских многосерийных занудей! Она мечтала бы сыграть по Станиславскому, настоящую роль, где был бы накал чувств, сложная диалектика отношений, широкий спектр эмоций… А когда на тебя прётся шесть-семь полуразложившихся упырей – актерский талант особо не раскроешь. Крик ужаса издать – допустим… В прошлый раз и правда, получилось, как в постели после оргазма, как-то совсем не страшно, и даже наоборот…

К счастью начинающей звезды (пока сидящей на нижней кромке гонорарной оплаты и повинующейся всем капризам киношного начальства) – влюблённый Иван Имбирёв не театральный критик и не дотошный знаток сцены. Он – обалдуй, плохо различающий оттенки в крике ужаса, и для него Линда выше Мэрилин Монро, Сары Бернар или Элизабет Тейлор… А несчастные, малобюджетные «Собиратели папагуа» с бредовым сюжетом и неувязками, киноляпами в каждой сцене – произведение, ставшее выше «Унесенных ветром» или «Призрака оперы».

Линда чувствует жар его зрачков – колющих, словно иголки в иглотерапии, остро и приятно. Человек из другого мира, напоминающий мамонта, вышедшего из растаявшего айсберга сталинизма – где-то там, в другой, параллельной, советской вселенной, умудрился посмотреть совсем недавно вышедших в прокат «Собирателей папагуа»! Мало того, он запомнил эту ненавистную Линде дуру, истеричку и полазунью – Клэрис! И – что совсем уж невероятно – так запомнил, что узнал без грима, с другим цветом волос, в совершенно неожиданном месте – с первого взгляда!

А он – пребывал не просто в эйфории, он ног не чувствовал и мозги себе вывихнул, глядя на съемочную площадку! Он, Иван Имбирёв, не вчера-позавчера ли стоял на задах ПППП в заплёванном дворе уральской Кувы? Не пересчитывал ли вместе с еврейчиком Смайкиным гривенники и полтинники, чтобы при случае – аж на сам лекторий «Знания» хватило?

А теперь – это что? Это как? Это просека в настоящей сельве, во французской Гвиане, а вокруг – красное дерево, тиковые стволы, мускатные великаны, мора, орехи «слоновьи вши», ванильные стручки… Скачут белоголовые крикливые обезьянки, шныряют игуаны, потягивают носом из зарослей капибары…

Это всё фигня, зоосад для младшего дошкольного возраста, и на это Имбирёв плевать хотел, когда идут съемки с Линдой, и он при этом непосредственно присутствует…

Иван боялся думать, что он симпатичен Линде. Кто – он?! Кому – Линде?! Слушайте, ну даже самый большой романтик должен где-то «закатать губу», ну нельзя же совсем уже не знать никаких границ…

Впрочем, мир «перестройки» и «разрядки», мир-то без границ…

– Резвее, резвее, зомби! – требует под ухом ассистент оператора.

Зомби в резиновых уродливых накладках ломятся на открытое место из зарослей сельвы.

Линда издаёт свой сценарный крик.

Божественно! Продирает до костей!

– Снято! – бурчит помощник продюсера, не опускающийся до похвал малоизвестным актеришкам. – Всё, пока все свободны, перерыв…

Зомби снимают свои резиновые маски, мокрые, как из бани, обмениваются сигаретами «Лаки страйк» и проклинают свою работу…

– Ну, как я была? – спрашивает Линда, подходя к обомлевшему Ивану.

– Линда, это попса… низкий жанр… – огорчает её русский друг. Чтобы вдруг вывернуть неожиданно: – Но благодаря тебе, твоей игре – эта попса становится шедевром! Когда ты кричала – в этот миг, Линда, мне казалось, что мир перевернулся осями наизнанку, что сама Вечность дала трещину, а реальность разорвалась, как завеса в храме…

Плохое знание английского языка, как ни странно, помогает Ивану делать комплименты. Его архаический стиль через заученные в школе «топики» набит выспренними и пышными викторианскими оборотами. В современных США никто так не скажет… Оттого Линда и без жары тает, пока он щебечет, словно на экзамене по британской палеографии:

– Лучше твоей игры на экране может быть только одно! Твоя игра вживую, Линда! Этот образ – он предельно женственный, в чудовищных обстоятельствах подчеркнуто нежный… Мне всегда казалось, что твои фильмы – черно-белые, и цветная в них только твоя фигура! Ты притягиваешь на себя внимание, деформируя само пространство… Я не знаю, как это выразить… Понимаешь, ты когда неподвижная – уже само совершенство… Но когда ты начинаешь двигаться, говорить – то к совершенству добавляется над-совершенство, что нарушает все теории вероятности… Я просто не имею слов…

– Мистер, вы это серьёзно? – недоумевал актер-неудачник, Мак-Грегори, партнер Линды в эпизоде, малооплачиваемый и желчный. Он незаметно подошёл к парочке из разных миров, и внимательно – а так же ревниво – выслушивал иванов бред.

– Я считаю! – пафосно подвёл черту Имбирёв. – Нет плохих сценариев, если играет Линда!

– Эй, господин из России! – позвал Ивана царственный Эндрю Джонс надменным жестом. – Можно вас на секунду? Я у вас, как у геолога хотел спросить насчет этого сраного вулкана…

– Я не геолог! – сообщил Иван, направляясь к боссу. – Я сын геолога…

– Ну, что ты скажешь, Мак? – поинтересовалась Линда.

– О нём?

– Ну, всё что ты обо мне думаешь, ты мне уже по-пьяни высказал…

– Линди, этот русский чокнутый… «Гонк-Конг жив» – самая тупая и бездарная кинолента, в которой мне выпало сниматься, и если бы не закладная на дом, я бы никогда…

– Нет, Мак, на твой взгляд? Я, правда, была хороша в сцене?

– Линди, ты красивая девчонка, хотя и не в моём вкусе… Но, не обижайся, в той сцене негде быть хорошей! Понимаешь? Выброси из головы, видимо у парня никогда не было подружки… Может, у них вообще женщин нет, это же русские! Я лично видел только русских мужчин, так что… Бесплатный совет: не уединяйся с ним, вдруг он на тебя набросится…

– Ты считаешь, Маки, меня это сильно пугает? На меня набрасывались шесть зомби одновременно, а я даже не могла толком издать крика ужаса…

– Ну, тогда решай сама… Только помни, что русские – они очень странные… Больше, чем инопланетяне…

 

*  *  *

 

– Так это пар? – пыхтел, сам как вулкан, сигарой мистер Эндрю Джонс.

– Именно пар – расстилался в угодливой готовности помочь Иван Имбирёв. – Папина группа исследует феномен… Понимаете, льды, залегавшие ниже литорали – им может быть, миллионы лет… Их вскипятило, как в кастрюле, в жерле Сальвареса и выбросило в атмосферу… Теоретически, конечно, все бактерии должны были свариться в кипятке… Но серные бактерии в кипятке живут, и мы не знаем: вдруг в атмосферу выйдет нечто древнее, из разряда микроорганизмов… Кто знает, как оно повлияет на современные джунгли? И на нынешних обитателей этих мест?

– Черт возьми, ещё этого нам не хватало… – злился вечно раздраженный, как кабан-секач, мистер Джонс. – Ещё этот дурацкий фильм… Я не понимаю, во что наш босс вкладывает деньги…

– Не скажите! – энергично возражал Иван Имбирёв. – Главное, вы заполучили Линду! Она – сокровище, которое любой сюжет превратит в шедевр! Вы станете знаменитым, сэр – все, кто прикоснулись к созданию этой картины, войдут в историю кино…

– Вы думаете? – искренне удивился мистер Джонс. Он не слишком высоко ценил Линду, имел в запасе целую когорту таких же начинающих актрис, как она, и впервые слышал о ней такие восторженные речи. Однако – если Линда стала уже известна чёрте где – в самой России! – значит, девчонка, видимо, и вправду цепляет…

Вот узнать бы, чем?!

– Безусловно, – продолжал удивлять тёртого киношника Иван. – Фильм «Собиратели папагуа» – это классика американского кинематографа… В России его знают все, со школьного возраста…

«Да, – подумал старина Эндрю, – русские и вправду чокнутый народ! Неудивительно, что мы чуть не разбомбили друг друга…»

Имбирёв расстался с Линдой самым дружеским образом и выклянчил себе разрешение приходить ещё – за которое, скажем так, сильно бороться не пришлось…

Он несся в свой палаточный лагерь, как обезумевший слон, трубя от счастья и маршевым манером распевая очень «русскую» песню:

 

Сакварлис! Саплавс! Ведзебди!

Вер внахе дакар гулико!

Гуламосквнили втироди!

Сада хар чемо Сулико!

 

В этих краях вряд ли кто отличил бы грузинский язык от русского, но красные ибисы и обезьянки-капуцины панически мчались по сторонам, не на шутку напуганные таким напором «неопределенного влюбленного объекта».

В лагере, у костра, где геологи в штормовках побрякивали гитарами, отец сделал Ивану внушение:

– Если будешь так шататься по джунглям – втянешь нас в дипломатический скандал!

Долго возмущаться отцу не пришлось: пророкотали первые раскаты экваториального басистого грома, и грянул ливень, разрывая пелену паров поднебесья, тянущуюся через всю Америку с Сальвареса. Геологи и микробиологи расползлись нехотя по своим палаткам… И она там тоже – шептал безумный Имбирёв – там… в своем вагончике… где её гримерка и постель… Слушает музыку тропических ливней…

 

*  *  *

 

Под стук крупных капель тропического дождя, квакавших экзотическими лягушками по крыше походного трейлера, к Линде заглянул босс в белом парусиновом костюме: пропустить по стаканчику виски. Пока шел два шага от своей резиденции – успел промокнуть, и выглядел весьма задумчиво. Больше всего он напоминал холёного кота, внезапно выброшенного на помойку и попавшего там под ливень…

– Русские, оказывается, так тобой восхищаются… – сказал старина Эндрю, запоздало учась уважению к актрисе. – Знают все твои роли… Сколько их у тебя было, две?

– Три! – обиженно поправила Линда.

– Три… Это где же ещё-то?

– В «Блюз Милл-стрит», который снимали в Майами…

– Ты бы ещё детские утренники вспомнила, которые папа на камеру снимал…

– «Блюз Милл-стрит» получил 42 место в национальном рейтинге детективов 1987 года…

– Может быть, может быть… – старина Эндрю, уже подхвативший в здешних краях жёлтую лихорадку, налил себе вискаря в толстостенный массивный низкий стакан и теперь смотрел через топазного цвета жидкость на свет. – Вряд ли его смотрели в России, хотя… Знаешь, Линда, эти русские такие странные… Я и раньше часто об этом думал, но теперь особый вот повод… Русские – великий народ, с великой армией, наукой, культурой и вообще всем великим, что к великому народу прилагается. Но их не любят.

– Наверное, это просто дух соперничества… – предположила Линда.

– Нет, не только… Есть у них одна беда, повторяющаяся через века и эпохи: в самый неподходящий момент русские могут начать чудить. Смысл и суть их чудачеств никому в мире непонятен, а сами русские не могут его объяснить, потому что и сами не понимают его…

Джонс давно жил на свете, и многое повидал. Помнил и времена маккартизма, когда за любой комплимент в адрес русских могли «лишить всех благ». Теперь не так: русские числятся в числе друзей… Хоть в дёсны с ними целуйся, ничего с тобой не будет… пока…

Пока…

Потому что проблема никуда не делась. Русские чудили, чудят и чудить будут, на этот счет Джонс готов был заключить пари на любую сумму. И тогда – когда у них «включается дурка» – не вполне дипломатичный вопрос «нахрена было это делать?» зависает в напряженной международной атмосфере и не находит ответа.

Все превращаются в гадалок. Гадают – зачем? Русским зачем-то надо было, а зачем – неизвестно. Конечно, мировые политические круги напрягаются, а изгои всего мира черпают из русских странностей надежду. Последнее ещё больше напрягает мировые политические круги, которые не хотят, чтобы у безнадежных низов общества появлялась надежда…

– Хм! – поделился с Линдой впечатлениями Эндрю. – Доминиканские сигары тут чертовски дёшевы… По уму надо бы бросить лепить эту дурь на плёнку и заняться табачной торговлей, а, девочка?

– Скажешь тоже, Эндрю! – обиделась Эппелтон. – А я тогда чем буду заниматься? Скручивать тебе на бёдрах сигары?

– Этим должны заниматься только креолки! – мечтательно вздохнул Джонс. – А ты будешь сниматься в русском кино… У них странное представление об актерском мастерстве, и ты в него, кажется, попала… Я много лет смотрю за «Совьет Юнион» и не перестаю удивляться… Победив, русские не ведут себя, как победители, а проиграв – не ведут себя, как побежденные. Разбогатев – они ведут себя, как нищие, а обнищав – начинают кутить, как богачи. Больше всего на свете им почему-то нужно то, чего никому нафиг не нужно, и наоборот: они начинают воротить нос от того, что всем позарез потребно было…

– Это плохо? – сморщила носик Линда.

– Это плохо – потому что непонятно. Для мировой культуры и политики русские – это многовековой, завзятый enfant terrible [1].

– Кто?

– Чему вас только в школе учили! Хотя, если ты училась в Майами… Неудивительно… Еnfant terrible – это человек, смущающий окружающих своим поведением, своей бестактной непосредственностью.

– Пока его непосредственность была очень тактична! – возразила Линда, думая о своём, девичьем.

– Да я не про этого «сына геолога»! Я шире… Я пытаюсь обобщить, что увидел за много лет… Можно наперед гарантировать, что когда всем в мире в каком-то вопросе всё ясно – найдутся люди, которые начнут всё пересматривать именно в этом вопросе, и эти люди будут русские…

– Ты делаешь слишком далеко идущие выводы из слов одного-единственного мальчика… Наш Мак считает, что у него просто никогда не было подружки, и… ну, сам понимаешь… Мак думает, что у русских женщин вообще нет!

– Как это так? – возмутился антинаучным взглядам члена труппы старина Эндрю. – Не может такого быть!

– А может, их медведицы рожают! Ты видел хоть одну русскую женщину? Хотя бы по телевизору?

– Нет…

– Ну, вот видишь… Хотя ерунда это, конечно… Как думаешь, Эндрю, если завтра продолжится дождь – снимать будем?

– Такие ливни не бывают долгими… Хотя здесь можно ждать чего угодно…

 

*  *  *

 

Ближе к обеду с широких листьев гевей и шоколадных деревьев всё ещё капало, но Солнце уже не просто светило – жгло. Восковые пальмы, возвышаясь над сельвой, отбрасывали причудливые и очень резкие тени – сеточкой. Лианы кондуранго, пронизывавшие зелёный ковер вдоль и поперек, от влаги казались слизистыми червями…

– Работаем, дьявол вас разбери, работаем! – орал похмельный со вчерашнего Эндрю, самой большой мечтой которого было поскорее выбраться из этого зелёного ада, выглядящего на первый взгляд типичным раем. – Где проклятые зомби? Они опять вчера налегали на кактусовую текилу?! Мерзавцы, всех рассчитаю… Линда, сестрёнка, изобрази самую страшную рожу в своей жизни! Такую, чтобы зомби тебя испугались! Отлично, крупный план берём и сразу переводим…

– Зомби выйдут у нас, наконец, или как?! – мелким бесом кружит по вырубке ассистент. Щёлкает дублем, пошла запись…

Из сельвы выбираются долгожданные зомби. Даже скептик Эндрю вынужден согласиться, что гример в этот раз поработал, как никогда хорошо…

С листьев, стволов и зонтичных крон капает не простая вода. Это – охладившийся в небесах и сошедший с ливнем пар вулкана Сальвареса, выпаренные магмой подземные древние ледники…

Зомби идут очень картинно, неровно, натурально. Вопреки крикам и приказам Эндрю, вскочившего с раскладного стульчика, совсем не смотрят в камеру…

– Что за хрень?! – кричит багровеющий Эндрю. – Что за…

У зомби есть своё дело. И на этот раз – это вовсе не съемки…

Один из зомби хватает помощника оператора и вонзает свои зубы прямо в шею несчастного… Брызжет неестественно-оранжевая кровь из перекушенной артерии…

Второй валит большую камеру и гонится за убегающим в панике оператором…

Третий направляется к Эндрю Джонсу, а четвертый и пятый – к Линде, задействованной совсем не в таком сценарии… Хватают её за руки, падают, пытаются удерживать убегающую за ноги…

Линда визжит так, что слышно, наверное, в русском лагере.

– Снято! – отзывается Гектор, «вторая камера».

– Ну вот! – выходит из тенёчка Мак. – Говорил же, сработает! Вот это настоящий вопль ужаса, а не кошечкины потягушки…

– Что за хрень вы устроили?! – ругается Эндрю, удерживая пухлой ладонью готовое выпрыгнуть больное сердце.

– А мы поспорили! – говорит Мак, помогая подняться «съеденному» ассистенту оператора. Затыкают фонтанчик пластиковой системы с оранжевой жидкостью, встроенный под одежду.

– Вы? Поспорили?! – таращит глаза Джонс и, кажется, сейчас достанет «кольт» и начнет всех подряд расстреливать.

– Мы поспорили! – наглеет старый неудачник Мак-Грегори, вынужденный судьбой играть партнёров молоденьким начинающим актрисулькам. – Что она не только по-русски кричать умеет, но и по-английски…

Такая вот чисто актёрская месть обласканной критикой коллеге!

– Мак, ты дерьмо и ты уволен! – рычит Эндрю, постепенно обретая свой натурально-свекольный цвет лица тайного пьяницы.

– Да пожалуйста! Да не очень-то и хотелось! В вашем «блокбастере» для трёх с половиной подростков в самом задрипанном оклахомском «синема»…

– Ты просто дерьмо, Мак… – цедит сквозь зубы Линда.

– Зато теперь, Линди, ты знаешь, как нужно орать профессиональной актрисе, а не девочке из приюта для людей с парализованной мимикой…

Изматерив всех, и сам всеми обматеренный, Мак уходит к своему вагончику-гримерке. Суровый Эндрю, чьё самодержавие в этих джунглях существенно пошатнулось, начинает выяснять: кто ещё участвовал в безобразной выходке, и кому надоело работать на киностудию?

А гигантская сигара Сальвареса всё дымит и дымит из зелёной клыкастой пасти сельвы…

 

*  *  *

 

Все актрисы очень чувствительны. У Линды была к тому же с детства склонность к депрессии. Оскорбленная, как она считала, партнером по съемкам, она заперлась в своём трейлере и курила там марихуану, запивая виски.

– Какой-то русский дурак назвал эту вульгарную особу кинозвездой… – ругался старина Эндрю. – И на тебе: она стала вести себя, как кинозвезда… Как мало нужно людям, чтобы считать себя признанными…

Когда «русский дурак» явился (не запылился) – Эндрю буквально приказал ему выудить Линду из её раковины и доставить на съемочную площадку.

Имбирёву – в отличие от всех коллег и ассистентов – она открыла…

– Могу ли чем-то быть полезен… – начал Иван в своей выспренней манере.

– Можешь! – грубовато отозвалась девушка. – Скажи, Иван, я смогла бы сыграть Анну Каренину?

– Я думаю, только ты по-настоящему и смогла бы её сыграть…

– Да? Почему?

– Понимаешь, Анна Каренина в задумке Толстого – это порочный персонаж, отрицательный, который должен быть симпатичен читателю вопреки своей порочности. То есть по голому сюжету – Анна вызывает отвращение, а играть её нужно так, чтобы все в итоге были на её стороне… Здесь важна личность, которая переворачивает знаки… А кто это может сделать, кроме тебя, Линда? Сыграть так, чтобы даже гадкий поступок вызывал симпатию…

– Ты думаешь, я смогла бы так сыграть?

– Ты такая… такая… что бы ты не сделала – тебя нельзя осуждать… Если бы ты играла Анну Каренину, то было бы, как задумал Толстой: твое личное обаяние победило бы порочность образа…

Линда слушала внимательно, чуть склонив голову, и взгляд её казался Ивану пронзительно-бездонным. Потом она сделала внезапно шаг навстречу, обняла Имбирёва и обожгла долгим, сладким поцелуем… Поцелуй пах виски, «травкой», американской мечтой и безбашенно-горбачевским «общечеловеческим» счастьем…

– Считай, что это кинопробы… – лукаво улыбнулась она по итогам. – На главную роль в «Докторе Живаго»…

– Это… Это за пределами всякой моей мечты… – задыхался Имбирёв, зная, что сейчас нужно что-то говорить, терявшийся в словах чужого языка, пьяный от восторга и шизанутый от неожиданности. – Линда, ты божественна… Ты выше всякого идеала совершенства…

– А они говорят, – дула губки кинодива, отчего сразу стало видно, что она почти ребёнок, – я не могу сыграть роль в каком-то сраном «хорроре»… Пойдём, мне нужно, чтобы ты видел, как я сделаю эту сцену… во всех смыслах – «сделаю» её…

Она распахнула алюминиевую дверцу в вагончик спальни-гримерной, споткнулась спьяну – и упала… на моментально подставленные руки Имбирёва.

– Я донесу тебя, королева… – выдохнул он истерически и вынес её, лёгкую как перышко, на душный, словно сауна, воздух сельвы.

Она обняла его бычью шею тонкими руками и с первобытной женской доверчивостью прильнула к сильной груди. Словно бы уже и не было безумия столкновения миров, которого просто не может быть, совмещения параллельных реальностей, расположенных в непересекающихся плоскостях. Для них не было уже ни СССР, ни Голливуда – только первобытные джунгли, и в них – доисторические чувства двух молодых людей…

– Этого не может быть! – бормотал Иван, как полоумный. – Но это есть… Линда, я знал, что ты гений моментальных перевоплощений, но сейчас твоё перевоплощение – это мой личный, персональный рай…

– Молчи дурачок… – посоветовала она игриво. И добавила по-русски, не к месту, зато от души. – Бэлалайка…

– …Давайте их так и возьмём крупным планом… – предложил нервно кусающий губы оператор. – Там потом сценарий подправим, вставим сценку…

– А, делайте что хотите! – пыхтел толстой бурой сигарой старина Эндрю. – Снимайте её с чокнутым русским… Бред, конечно, но… должен признать, как старый киношник – архетип она взяла!

Камера старого типа затрещала…

 

*  *  *

 

– …Сальварес вернул тонтон-макутов [2]! – упрямо и уверенно сказал гвианский полицейский, приехавший предупредить советских друзей Франции об особой опасности.

– Вы связываете это с парами ювенальных ледников? – поинтересовался доктор Крапиров, самый отзывчивый в делегации на всякую чертовщину.

– Вы не здешние, и вы не понимаете… Прошел тонтон-дождь… Он оросил джунгли… Так уже бывало у нас, только европейцы не верят… Вернутся тонтон-макуты, «люди с мешками»…

– И как они выглядят? – поинтересовался Имбирёв-старший.

– Как люди с мешками… Остерегайтесь людей с большими мешками!

Сообщив эту странную весть, гвианский полицейский уехал дальше – предупредить американскую съемочную группу.

– Теоретически, – сразу стал фантазировать доктор Крапиров, – если какой-либо организм захватывает человека, как средство передвижения, полностью лишает его воли, как всадник коня… А сам по себе представляет из себя большой желудок… Ну, если подумать, зачем ему руки-ноги, он же перемещается на своем носителе, как раковина на улитке… Он просто один большой желудок… Вот и получился бы образ «человека с мешком» – страшного оборотня «тонтон-макута» из карибского фольклора…

– Очень, очень, весьма натянутое объяснение! – покачал головой микробиолог Фальков. – Я куда скорее поверю, что колдуны культа «вуду» ходят с джутовыми мешками по ночам и хватают туда своих жертв, детишек, к примеру… Объяснение гадкое, однако, в отличие от твоего – рациональное…

– Но ты не учитываешь паров Сальвареса, – поднял палец Крапиров. – Что-то ведь они подняли и распылили в атмосфере, и мы не знаем точно – что…

 

*  *  *

 

– …Ещё не хватало, чтобы эту дуру, возомнившую себя знаменитостью, утащили в мешке! – ругался старина Эндрю, посылая весь наличный состав труппы на поиски Линды.

Конечно, Джонс не верил в мистические истории. Но в садистов и маньяков он очень даже верил, да и трудно в них не верить, если прожил пятьдесят лет в США… Когда полицейский уполномоченный предупредил о появлении оборотней, «тонтон-макутов», старина Джонс не стал выдумывать зоо-гео-логические теории, а просто предположил атаку со стороны рехнувшихся вудуистов. Их в этих краях полно – чего удивляться?

И Эндрю, который поневоле всё больше и больше начинал ценить Линду, как актрису, было неприятно, что она исчезла как раз под вечер…

Но если Линда и попала в мешок – то совсем не тот, джутовый, который креольская молва приписывает оборотню «тонтон-макуту».

Она примостилась на коленях у Ивана Имбирёва, сидевшего на окаменевшем гваяковом стволе, некогда выброшенном приливом на этот дикий песчаный пляж. И действительно, была в мешке – вырвавшем её из времени, пространства, политических реалий и географических законов…

Имбирёв давно уже исчерпал все слова из высокопарных «топиков» английской спецшколы, кроме хрестоматийного «Ландан из дзе капитал оф грейт Британ».

Однако что-то случилось с его лингвистическим аппаратом, откуда-то взялось взаимопонимание, и Иван лепил, как пельмешки на кувинской кухне – слова и фразы, пьянящие хуже абсента:

– Ты больше мира, Линда! Ты поглощаешь собой весь свет, оставляя природу во мраке… Ты собираешь в себе всё счастье целого пространства, и вне тебя нет счастья… Посмотри, Линди, это карибский закат, самый знаменитый на планете, в котором все оттенки пурпура… Это закат, некогда поразивший конкистадоров и влекущий романтиков из северных широт… Но когда есть ты, Линда, когда ты есть – он теряет все краски облаков и самого Солнца, становится бледным и серым питерским утречком…

– Ты совершенно чокнутый, Иван! – шептала она ему жарко в холодеющее от немыслимости сцены ухо. – Но продолжай… Я хочу остаться в твоём дурдоме, я не хочу вылечиться…

– Для меня во всей Вселенной не осталось никого и ничего кроме тебя…

– Скажи, а если допустим, психологическую женскую роль у Достоевского? – ворковала Линда о своей мечте.

– Oh, Yes! – лепетал он, путая падежи и склонения – The brothers Karamazov... Grushenka... It's your role, from the birth of your [3]...

Карибский закат, подобный фейерверку из миллионов петард, взорвался над их головами. Море накатывало на белый, лунный песок, плескалось о прибрежные камни и скалы, клыками восстававшими из воды.

Странные люди с большими мешками за плечами стали выходить из джунглей на этот пляж. Мешки пульсировали, шевелились – словно живые кожаные сгустки, и, казалось, отдавали команды своим носителям.

– "Battle of purses and chests"… Pieter Brueghel [4]… – почему-то именно так прокомментировал их появление Иван Имбирёв.

– Уou too terrified of this picture [5]? – зябко поёжилась Линда, сразу же сообразив, о чем речь.

И он говорил что-то о братьях Брейгелях, о Босхе, а она смотрела фотоальбомы этих средневековых мастеров «хоррора» – и знала, о чем он…

– Наверное, это местные креолы, а в мешках – всякая живность, утки да ягнята… – предположила девушка.

«Местные креолы» с бессмысленными, тупыми лицами зомби подходили к ним. Садились вокруг, всё больше и больше, тоже смотрели на закат и море, но не говорили ни слова.

– Знаешь, – сказала Линда, – они мне неприятны… Они сидят со своими мешками, как ты со мной… Мне не нравится быть мешком… Давай уйдём отсюда…

– Давай… Но разреши мне нести тебя на руках…

– Ты больной, Ivan… Психически больной…

– Я не хочу, чтобы священная ступня моей богини касалась этой грешной креольской земли…

– Ну, будь по-твоему…

Он поднял её, не отпуская, и бережно понёс мимо множества неприятных чудаков с мешками. Они сидели и стояли, их мешки пульсировали, они глазами провожали влюблённую парочку – и равнодушно отворачивались.

Они не реагировали – потому что два существа слились, как один. И были – в этом смысле – совсем как они…

 

*  *  *

 

Стареющий актер-неудачник Мак-Грегори сердито шёл по грунтовке к ближайшему бару, чтобы промочить горло и отметить увольнение. Пусть у него отберут дом по закладной – зато ему не придётся больше играть в этом маразме для малолеток! «Гонк-Конг жив»! Умнее ничего не могли придумать?!

Да пусть они провалятся с такими сценариями, уМак-Грегори дебют был ещё в 70-х, его знают на многих студиях, и это был его не последний кастинг, в конце концов!

Разгоряченный своими обидами (в основном, на жизнь, но отчасти и на конкретную кинокомпанию) Мак не обращал внимания на местных поселян с мешками за плечами…

…И потому он почти ничего не понял, когда один из местных гаучо – приблизившись на расстояние одного шага, вдруг скинул свой кожаный, булькающий, противно переливающийся мешок с плеча, и, словно на неведомом американцам сабантуе – со всего маху ударил им Мака по голове…

Мешок, оказавшийся некоей разновидностью крупного хищного моллюска, раскрылся, поглощая голову и торс Мак-Грегори, и, жадно чавкая, стал всасывать несчастного голливудского лузера всё глубже и глубже в себя, с ногами…

Вдали раздавались беспорядочные выстрелы: это возле бара с тростниковой крышей гвианский полицейский из департаментской французской администрации пытался отбиться от множества окруживших его тонтон-макутов с пустыми и мутными глазами…

 

*  *  *

 

…Линда уткнулась лицом в грудь Имбирёва, чтобы не видеть, как мерзостная тварь, похожая на заплечный мешок, словно спущенная хозяином с цепи собака, пожирает Гектора…

– No, no! This can't be! It's antics again damn Mac"Gregory [6]! – визжала она, прижимаясь носом к ивановой ключице.

Но это уже были не шутки Мак-Грегори, который и сам переваривался в существе-желудке, научившемся паразитировать на двигательных аппаратах других существ, как оса-наездник на гусенице…

– Они нас не тронули! – быстро соображал Иван умом, натренированном на кувинском «золотом видеокольце» фильмами ужасов. – Они нападают на всех подряд, на каждого, но к нам не подошли даже… Почему? ДВОЕ КАК ОДИН, это же их формула… Они распознают друг друга, ДВА ОРГАНИЗМА КАК ОДИН – это или волны, или особый вид, или чутьё – но это очевидное правило…

– Линда, божественная моя! Пока ты у меня на руках – нам с тобой ничего не угрожает! – шептал Иван, зарываясь в её светлые длинные волосы. – Ничего не бойся… Ты со мной… Мы пройдём…

В стороне с необычайным для здешних мест металлическим треском высоких технологий взлетел большой грузовой вертолет с французской раскраской на бортах. Это местные департаментские чиновники эвакуировали русский геологический лагерь…

«Отец, – с болью подумал Иван. – Как он там? Попал на вертолет, или как эти бедолаги…»

– God! Ivan! Get me out of here [7]! – плача, умоляла Линда Эппелтон.

Он – вытащит. Обязательно. Ему в жизни выпал самый невероятный выигрыш в самой немыслимой лотерее. Он не может теперь проиграть – когда такое «бинго», неизмеримое ни деньгами, ни пространством, ни временем…

– Нам нужно привлечь внимание вертолёта! – объясняет Иван как можно спокойнее, хотя у него и у самого дрожат поджилки. – В вашем лагере была у кого-нибудь ракетница?

– Да, да! Конечно, мы же направлялись в джунгли! Ракетница в вагончике у Эндрю… Боже, неужели его тоже больше нет?!

Иван несёт Линду к самому фешенебельному трейлеру: это администрация съемочной площадки, здесь жило начальство – а теперь здесь всё кишмя кишит этими тварями…

Старина Эндрю у себя. Он не успел закрыть дверцу вагончика. И он хуже, чем умер: он лежит возле стеллажа с деловыми бумагами, и ВЫДЕЛЯЕТСЯ ИЗ КОКОНА… Мешок, вобравший Джонса в себя – теперь через склизкие ткани, как через фильтр, выдавливает его обратно: наверное, чтобы часть съеденного использовать в качестве лошадки, носителя…

– Не смотри туда! – умоляет Имбирёв Линду, которая, впрочем, и так ни на что не смотрит.

И вот уже ящик стола открыт, ракетница в руке. Обе руки – смертельно затекли и невыносимо болят, но какая честь держать не снимая на них целый час саму Линду!

Иван спешит обратно на открытое место и запускает красную ракету тревоги, чтобы увидели с вертолёта.

– I'll love you forever, – шепчет Иван и неуклюже, продолжая удерживать Линду, заряжает вторую ракету в толстую трубку ствола, – eternity is not enough to accommodate all my love [8]

Линда, как котёнок, тыкается в него носиком, дрожит и всхлипывает. И с благодарностью слушает его бредовые речи, нелепые и невообразимые в нелепой и невообразимой ситуации. Из него вышел бы отличный психотерапевт…

Не нужно второй ракеты! Вертолёт с французской раскраской, рейнджер французских ВВС в департаменте Гвиана – заметил их, снижается…

Надо спешить – потому что твари-мешки тоже шпорят своих носителей к месту посадки…

Вертолёт не касается земли, он завис в полуметре над поверхностью этой поляны, и оттуда тянутся руки помощи с французскими колониальными шевронами на рукавах.

Иван отдаёт в эти – кажущиеся такими заботливыми – руки Линду, величайшее из всех земных сокровищ… И слышит омерзительный всхлип-всос… Нет, этого не может быть! Он уже всё понял – но поздно, поздно…

Теперь он видит не только руки мундира в колониальных шевронах, но и лицо, глаза человека из вертолёта: и понимает, что у человека не может быть таких пустых глаз… Это носитель, будь всё проклято, носитель мешка…

В следующий момент с отвратительным чавкающе-чмокающим звуком плотоядного шлепка на Ивана падает кожаный мешок тонтон-макута, разбуженного очередным гейзером Сальвареса…

Черная липкая сырая плоть чрева – из которой нет ни выхода, ни спасения, в которой не бывает надежд.

Нет больше тех миров, которые пересеклись, хотя не могли пересечься: ни старого Голливуда с его творческими поисками кинематографистов, с интересными находками художников, ни СССР с его жаждой справедливости и верой в будущее…

Ничего больше нет.

Вселенная в плотоядном мешке-желудке.

И с этой мыслью, с этим чувством безмерного, расчленяющего тело ужаса – Иван Имбирёв просыпается, в поту и в слезах…

 

*  *  *

 

Трудно поверить – так ясно всё было, и так сладко было то, что ясно пригрезилось… Но ничего, конечно, не было. Потому что и быть не могло. В сырой от холодного пота кровати, запутавшийся в толстом одеяле – Имбирёв долго лежит и прислушивается к ночи.

Теперь – когда сон ушел – он уже не кажется таким правдоподобным. Надо же, замахнулся, Линда Эппелтон, «Собиратели папагуа»… Имей, Ваня, совесть, ты провинциальный советский сирота, и кстати – отец никогда не был геологом, а в командировки ездил только внутри Союза…

«Записать, новелла получится!» – подумалось Имбирёву.

Ну и кому нужна такая новелла? Насмотрелся дурак видео, намучился половозрелостью – вот и снится всякая чушь! Ну, кто поверит, что Линда Эппелтон – сама! – так вот и бросится в объятия Ивашки из джунглей?! Хищные мешки – хрен с ними, в сельве какой дряни только не водится, особенно когда пары вулкана… Но Линда Эппелтон – и свидание с Ванюшей Имбирюшей… Скажут читатели – у тебя, парень, сексуальная озабоченность явно совместилась с манией величия…

«А вдруг этот сон параллельный? – мечтает Иван в постели. – Вдруг она ТАМ, у себя, тоже его видела?! У нас же все диалоги по-английски были, а я столько английских слов не знаю… Когда она отвечала мне – это же явно другой человек говорил, а не я за неё…»

Нет, Ваня, – говорит взрослая часть мозга. – Ничего не было, конечно… Ни Линды, ни параллельных снов… Есть только то, что есть: «перестроечная» взбаламученная Кува, город-миллионник, вытоптанные газоны старого двора сталинской застройки, пивко из полиэтиленовых мешочков на теплой летней крыше гаражей, винтажная коробка ПППП (Приемного Пункта Пустой Посуды) – где можно обменять бутылки на заветный рубль-пропуск на «Собирателей папагуа» с восходящей юной звездой низкопробных малобюджетных «ужастиков» Линдой Эппелтон…

И нужно жить здесь, Ваня! Ничего другого нет….

 

*  *  *

 

Под ледяным душем, пытаясь взбодриться перед съемками, похмельная Линда Эппелтон, в доме посреди плавящихся асфальтов Майами, пыталась убедить себя, что никакого Ивана Имбирёва, конечно же, не существует на свете, а просто она вчера смотрела 112 канал про советскую «перестройку» и перспективы разрядки международной напряженности… «Девочка! – корила Линда саму себя. – Ты ещё не сильно знаменита, чтобы так напиваться…»

 

*  *  *

 

Час страшного и окончательного позора подкрался к Ивану Сергеевичу Имбирёву незаметно. Как пишут в милицейских хрониках – «ничто не предвещало…». Иван предсказуемо поступил на свой экономический факультет, где кроме него было всего только два мужчины (остальной состав – бабьё, будущие мученицы бухгалтерий), и на радостях попёрся на День Первокурсника в красно-гранитный и хромированно-модерновый театр драмы славного города Кувы.

Дальнейшее Иван помнил смутно: какие-то однокурсники, однокашники, пьянка, окончившаяся падением лицом в тёртую труху красной ковровой дорожки и потерей паспорта. Зачем он брал с собой паспорт на День Первокурсника? Этого он тоже не помнил…

Зато – к чести своей – помнил, что твёрдо отказался от водки. Нет, это не его выбор! И он вообще не нажрался бы до рвоты алкоголем – если бы не появился коньяк… А коньяк, сами понимаете… Нужно иметь запредельную, нечеловеческую силу воли, чтобы отказаться от коньяка…

В итоге Иван Сергеевич давил в кнопку звонка у себя дома не рукой, а лбом. И упал на руки оторопевшей «мамо», с испугу рассыпавшей по всей прихожей какие-то вырезки кулинарных рецептов…

– Привыкайте, мамо, – потребовал в стельку пьяный Иван. – Взрослая жизнь… Дела мне надо делать, вас содержать, не на зарплату же в «Кулинарии» жить будем…

Ещё что-то бормоча, он оказался в постели, где стонал и кричал, периодически извергаясь в подставленный мамой тазик и ощущая шатание стен.

Наутро он ждал облегчения – но ошибся в прогнозах, как у экономистов принято. Стало поспокойнее – но совсем контуженно…

 

И мама, как на грех, пилила и пилила по голове – и так, и сяк, что сын у неё вертопрах, мало того, что муж так рано умер и оставил её (почему-то) нищей, да ещё и сын по миру пустит… Начались, мол, пьянки… Выноси ворота, туши свет!

Потом пришли какие-то люди и принесли перевязанные бечевкой стопки книг. Удивленной маме объявили, что вчера, якобы, Иван договорился писать курсовую работу по экономике какому-то грузину, и это – литература в тему. Иван пугливо выглядывал из-за косяка двери, страшный и растрёпанный, и пытался вспомнить.

Действительно, грузин был. И курсовая была. Но, не имея никакого желания работать «литературным негром», Иван, чтобы отвязаться, назвал какую-то баснословную сумму, после чего счел вопрос исчерпанным и забыл про него. Теперь визитеры оставили его мучиться мыслью: то ли неведомый грузин принял чудовищную сумму к оплате, то ли Иван после смиловался на меньшие деньги, то ли речь вообще идёт о каком-то другом случае…

Потом – только Иван Сергеевич прилёг с холодным компрессом на пылающую голову – пришла девушка по имени Алсу, симпатичная и стройная азиатка, и заявила, что она «по объявлению».

– По какому объявлению? – пугалась мама-Имбирёва, потрясенная плотностью событий с непутевым сыном.

– Вот! – девушка показала «Вечернюю Куву». – «Мыслителю Ивану Сергеевичу требуется машинистка… Стаж приветствуется, оплата 50 рублей в месяц, неполный рабочий день, удобный график…» Я студентка, подрабатываю, печатаю на машинке очень бегло…

Мама хотела поразиться тому, что её сын успел когда-то стать «мыслителем» – но сумма спугнула её изумление, и мамины мысли пошли совсем в другую сторону:

– Пятьдесят рублей… Так он вам задолжал пятьдесят рублей… Деньжищи-то какие! И когда успел, стервец?! Вы проходите, девушка, чайку попьём, я сейчас его спрошу, афериста, что там да как…

Картина вчерашнего дня медленно выстраивалась перед Иваном Имбирёвым. Он хвастался грузину, что «мыслитель», дал ему свой адрес и телефон, и жаловался, что самому трудно печатать… А машинка-то хорошая, электрическая… А печатать тяжело… Видимо, деловой человек, оказавшийся в собеседниках, понял всё буквально, даже хвастливую фразу пьяного Имбирёва, что «уж рублей пятьдесят заплатил бы ей, не проблема!»…

Мама поняла всё по своему – ей же хоть кол на голове теши! Она вздумала, что Иван взял взаймы у девушки Алсу 50 рублей, пропил, и об этом уже «Вечерняя Кува» даже написала. Попотчевав Алсу чаем с пирожными, мама достала из заначки в платяном шкафу деньги на черный день, и пошла отдавать их Алсу.

Алсу, естественно, отказывалась, пыталась что-то объяснить, но мама была непреклонна, а отказать маме Имбирёвой – ещё труднее, чем отказаться от коньяка на халяву…

– Аферист! – ругалась мама на Ивана. – Пятьдесят рублей спустить! И ладно был бы студент нормальный, а то на экономическом, бухгалтер на всю жизнь, свой оклад месячный, считай, и пропил, оглоед…

– Мамо, ничего я не пропивал, это найм на работу… – пытался внести ясность Иван, одной рукой удерживая пакетик со льдом на лбу, а другой – сдерживая разъезжающиеся полы папиного барского стёганого халата с золотыми кистями.

– Молчи, алкоголик, – зверилась мама. – Ты вообще паспорт потерял, ты неизвестно кто… У тебя даже прописки тут нет теперь, про тебя ещё справки наводить придётся – кто ты есть на личность!

В этом драматическом эпизоде девушка Алсу снова попыталась вернуть 50 рублей и улизнуть, но мама-Имбирёва не дала ей этого сделать своим чугунным гостеприимством.

– А как же чайку?! – умоляюще встала она у дверей, в которые как раз в этот момент позвонили.

«Мамо» открыла в полстворки, чтобы гостья не выскользнула, и в прихожую ввалился известный городской прихлебатель Саша Пихто.

– Хозяйка, это! – сбивчиво заговорил он, позванивая стеклотарой в махрящейся сетке-авоське. – Тут это… Хозяину похмелиться… Со вчерашнего… Я принес маленько, хте он?

– Я, правда, лучше пойду! – умоляюще смотрела Алсу своими узкими глазками.

– Это Саша Пихто! – представила мама гостя. – А это девушка Алсу, у которой вы вчера полтинник занимали, Саша… Уже и в «Вечерней Куве» про художества ваши пропечатали…

– Да?! – оживился Саша, обожавший славу даже больше, чем халяву. – И хте, можно глянуть?! Как пить дать, это хрузин проклятый, Чахоладзе, кооператор ядерный…

– Точно! – хлопнул Иван Имбирёв по больному лбу. – Вспомнил! Вспомнил! Чахоладзе его фамилия…

 

*  *  *

 

Этот самый Биджо Чахоладзе прилип к Ивану Сергеевичу со своей курсовой, как банный лист. Имбирёв долго думал, как бы его «послать» и отвадить, но, поскольку был кроток и незлобив нравом, смиренным по характеру – в итоге стал делать работу. Обидно было, что вспомнить величину обещанного гонорара Иван Сергеевич не мог, а спросить у Биджо – было неудобно.

Курсовая писалась так: изображая крайнюю степень страдания и оскорбленных чувств, Иван Имбирёв лежал на большом полосатом диване с полированными подлокотниками и мебельным кантом по краям. Лежал он не просто на диване, а лицом к спинке, чтобы авансом проплаченная Алсу видела, как мучается незлобивый и покладистый русский интеллигент…

Оттуда – как из могилы, тоскливым голосом, Иван Сергеевич вопрошал, как медиум:

– Допечатала?

– Ага, Иван, готово… – весело отзывалась Алсу, не понимая причин его страдания, и не желая в них вникать.

– Какая последняя фраза?

– «Перестройка» учит трудовые коллективы повышенной бережливости в рамках хозрасчета», – рапортовала секретарь-машинистка частного лица и самопровозглашенного мыслителя.

– Теперь печатай такую фразу: «Однако, несмотря на это, нужно подчеркнуть…»

– Есть, готово, напечатала…

– Бери следующую книгу в стопке… Взяла? Открывай на странице… м-м-м… ну, на сороковой странице… Какая там первая фраза?

– Партия и советское правительство стремятся к максимальному использованию моральных стимулов в работе трудовых коллективов…

– Так… – мял губами Имбирёв в своей «внутренней эмиграции». – Как у нас получается? «Однако, несмотря на это, нужно подчеркнуть…»

– …Партия и советское правительство стремятся к максимальному использованию моральных стимулов… – приходила на помощь Алсу по тексту.

– Нормально, стыкуется! Набирай подряд три страницы из этой книги…

Алсу трещала печатной машинкой, а Имбирёв, продолжая играть мученика, с отвращением зажимал уши двумя маленькими полосатыми подушечками-думками.

Наконец, эту его пытку прерывал бодрый голос:

– Напечатала.

– Третью книгу из стопки бери. Пиши сперва слово «Однако…» Теперь читай первую фразу со страницы 33…

– Материальное стимулирование бережливости работника на его рабочем месте остаётся для советской власти первым приоритетом…

– Хм! Однако… Материальное стимулирование… Алсу, набирай две страницы подряд, и постарайся так не долбить по клавишам… Сил же никаких нет…

Эдаким нехитрым дедовским методом Иван Сергеевич руками Алсу набил курсовую для Биджо Чахоладзе и поторопился вручить с брезгливым, печальным видом. Вся его внешность говорила: вот, мол, до чего довела меня нужда в деньгах…

– Вах, как хорошо! – восхитился Биджо Чахоладзе, пролистав работу. – Так салыдно! Все скажут, молодец, Биджо, много наукой занимался… Вот, как договаривались…

В руке у негодующего на собственную «продажность» Ивана Имбирёва оказались три зелёных пятидесятирублевых бумажки… Просто так, без лишних заморочек – перепорхнули из массивного «лопатника» студента Биджо в руку к Ивану. Рядом стояла мама-Имбирёва, и на неё этот перелёт произвел неизгладимое, эйфорическое впечатление…

– Ай, молодец, Биджо, как хорошо, как честно, – защебетала «мамо», хватая Чахоладзе за руку и потрясая ею, словно на официальной встрече. – А Иван так старался, так старался… Серьёзную научную работу сделал, вот увидишь, столько книг переработал! Уж я-то в этом деле понимаю, всю жизнь в литературе!

Биджо Чахоладзе смотрел на маму дружелюбно и оценивающе.

– Скажите, – сделал он пробный заход. – А вам талоны на ликероводочные нужны? Я бы купил… Я у многих покупаю, кому не нужно спиртного, выручаю людей…

– Нам – нужны! – обиженно отрезал Иван Имбирёв.

– Это зачем, скажи, тебе нужны?! – разозлилась мама. – Алкаш подзаборный! Всё выпить думаешь… Биджо, не нужны нам талоны, возьми, возьми, и мой, и его, алкоголика этого, прости Господи…

«А пофиг! – думал Имбирёв, глядя как уплывает его талон на ликероводочные товары. – По Дому Печати пройдусь, всегда нальют, не там, так здесь…»

Через несколько дней счастливый Чахоладзе примчался с двумя пакетами самых дефицитных деликатесов, с порога огорошив маму-Имбирёву:

– Вах, отлично, вся комиссия стоя мне аплодировала! Такой умный ваш сын, да?! В пример меня на факультете поставили, уважаемым человеком стал…

– Проходи, проходи, Биджо, – щебетала «мамо», побыстрее ставя чайник на плиту. – Отмечать будем, ты такой молодец, так много сил отдаёшь учебе! Сто пятьдесят рублей – за один только предмет…

– Ай, уважаемая, это же главный самый предмет! Понимать надо!

 

Завидев извлекаемую из пакета буженину, мама-Имбирёва заохала, что её сын со своими «химическими экспериментами» испортил приправу – протёртый мамой хрен.

– Ничего я не испортил! – обиженно ворчал Имбирёв. – Я японское «васаби» сделал… Сейчас модно становится, большие деньги берут за «васаби»… Вон, у кооператоров в «Гусаре» (так звался кооперативный ресторан на улице Огарёва) – «васаби» дороже основного блюда, к которому подаётся… Потому как мода, мамо, страшная сила… А я в хрен анилиновый краситель добавил, зелёный, пищевой – получилось настоящее «васаби»…

– Ай, молодец! – восхитился Биджо. – Из нашего уральского хрена «васаби» сделал! Это запомню я, это хорошо наварить можно…

– Сто рублей за идею! – буркнул Имбирёв, пытаясь намекнуть Биджо, что «мыслитель» не рад знакомству с ним. Но нелепейшее предложение имело совершенно неожиданный эффект.

Биджо Чахоладзе (после чего мама-Имбирёва влюбилась в него окончательно и бесповоротно старческой прилипчивой страстью) – достал из кармана жёлтую сторублёвку с ленинской лысиной и выложил перед Иваном:

– Ещё такие идеи будут – говори, дорогой! Куплю не глядя!!!

Буквально на следующий день Чахоладзе на своей «восьмерке» (именуемой гордо в народе «зубилом») объезжал огородников Кувы, за сущие копейки скупая увесистые пучки корня хрена, ненавистного огородникам сорняка. Без лишних проволочек пошло «васаби» от кооператора Чахоладзе по всему СССР в симпатичных, похожих на майонезные, баночках…

После этого Чахоладзе стало водой не отлить от семейства Имбирёвых. Он безумно нравился маме, и ему строила узкие глазки Алсу – Иван же стыдился такого знакомства.

«Ещё, не дай бог, скажут – вот, сын инженера-геофизика Имбирёва, комсомолец и Иван, стал рвачом и кооператором…» – не раз думал о людях плохо Иван Сергеевич.

Но это он напраслину возводил на людей – ничего такого люди не говорили. Потому, наверное, что им было совершенно пофиг, кем стал сын геофизика Имбирёва…

– Ты не думай, папа! – говорил Иван большой черно-белой фотографии отца над своим рабочим столом. – Скажешь, что я с ворьём связался… Это я так, для денег… Мамке ведь помочь нужно, да и эта вот Алсу… Привязалась – ни кола ни двора у девчонки… Тоже помочь надо! Но это между делом… О деле я не забыл – нынче в совершенных летах стал, надо начинать общественное служение… Надлежит мне исполнить всяческую правду…

Однако с правдой не клеилось. Больше все выходили какие-то сомнительные коммерческие операции – да и учиться приходилось за Чахоладзе, отчего тот стал первым студентом на своей параллели. Очень, кстати, это ценил…

С точки зрения Имбирёва Биджо был конченным тупицей, совершенно не умевшим думать. Однако – вот парадокс – практические вопросы, традиционно непроходимые для Ивана, – Биджо решал с удивительной и даже грациозной ловкостью.

Как-то Иван вложил в уста Биджо мысль о многомиллиардных резервах СССР – которые в виде невостребованного высококачественного металла слежались в затонах речных портов. Там копились старые, списанные корабли аж с 1913 года – и пионеры не утаскивали их на металлолом, потому что слишком тяжелый груз, а больше ими никто не интересовался…

Иван хотел стране помочь – а Биджо быстро сообразил, что на кувинской судоходной Ёме тоже есть затон, и там тоже корабли ржавеют с 1913 года… Их придерживали, как стратегический запас, – но кому в «перестройку» нужно хранить стратегический запас?!

И вскоре в кувинских затонах зарычали пилы, расчленяющие старые корпуса пароходов и отслуживших свой век теплоходов. В карман семейству Чахоладзе потекли деньги за металл…

Итог: Биджо со всем возможным кавказским радушием выложил перед изумлённым Имбирёвым уже три сотни рублей…

– Биджо, – засмущался Иван. – Ты меня ставишь в неловкое положение… Ну, подумаешь, сказал я тебе какую-то херню, из области экономики, что с того? Разве это таких денег стоит?!

– Стоит, дорогой, даже не думай, и больше стоит – потом додам! Ты только думай, дорогой, а о деньгах не беспокойся, будет, всё будет…

Вот и говори с таким человеком!

И ведь он не издевался, он говорил вполне искренне – хотя Иван категорически этого не понимал.

Как-то снизу заявились соседи-наглецы, уверяя, что Имбирёвы их залили. Ивана и его маму они, конечно, втоптали бы в грязь, но по счастью рядом был Биджо.

– Слушай, вам чего надо! – тут же поставил он на место соседей. – Трубы протекли?! Это ЖЭК виноват, туда идите, да! Такой человек, слушай, большой человек, мыслитель, за всех вас думает – вам мало, да? Нервы мотать ему будете, да?!

Биджо так умело фехтовал в воздухе указательными пальцами и мизинцами, что соседи пришли к выводу: мотать нервы «большому мыслителю» не надо…

В другой раз мама стала приставать к Биджо, чтобы он помог ей сдать комнату. Квартира без отца стала великоватой для Имбирёвых, и мама надеялась получить рублей тридцать сверх прочих доходов за пустовавшие покои.

Эта история – с мамиными мечтами сдать комнату – тянулась почти год, и могла бы тянуться ещё дольше, если бы не Биджо. Он – с его хватким практическим умом разрулил всё тут же, моментально:

– Алсу, ламазо [9], тебе комната нужна?

– Да, – потупила глазки тут же сидящая Алсу. – Меня хозяйка давно грозится выгнать, да и неудобно там у неё…

– Вот вам, пожалуйста, квартирантка! Ей на работу будет ходить близко!

Казалось бы, чего сложного, два диалога за одним столом… А у Имбирёвых бы так не получилось…

– У тебя девушка бедно одета, – приставал Биджо к Ивану, когда они остались с глазу на глаз. – Нехорошо, такого большого человека девушка… Ты скажи, что надо, я тебе доставлю… Всё по женской части – не вопрос…

– Не моя она девушка! – сердился Иван тому, что самозваный друг лезет в интимную жизнь. – Просто у меня работает… Твои вон курсовые печатает…

– А зря! – покачал Чахоладзе головой осуждающе.

– Чего зря?

– Хороший девушка, ламазо…

– Ты Биджо, не думай… – погрозил пальцем Иван Сергеевич. – У меня и не такие были… Меня, если хочешь знать, по мужской части, ценила сама Линда Эппелтон!

– А кто это?

«Вот темнота необразованная, чабан с гор!» – выругал Иван собеседника. И довесил убийственно:

– Забыл? Главная роль в «Собирателях папагуа»?

– А чё это такое?

– Да ну тебя! – рассердился Иван. – Говорить с тобой… Чего ты понимаешь в искусстве?!

 

 

*  *  *

 

Обычный день Ивана Сергеевича Имбирёва, мыслителя, складывался особым образом, так, что его мать всё время провожала его в битву будней со слезницей:

– Эх, Ваня, как бы ни угодил ты с такими делами по статье за тунеядство…

Иван Сергеевич, студент-экономист-заочник, был кем угодно, но только не тунеядцем. Чуть только затеплится пламя рабочего дня – а он уж с портфелем рукописей в Доме Печати города Кувы, обносит этажи нескромными предложениями эссе, очерков, заметок и фенологических страничек. Редактора любили Ивана Сергеевича. Про что бы в бурных и мутных стремнинах «перестройки» не зашла речь – в его потёртом, отцовском ещё, пузатом портфеле – непременно находилась статейка…

– А вот хорошо бы об утилизации вторичных отходов… – мечтательно заикается редактор «Вечерней Кувы».

– Всенепременно! – словно волшебник, восклицает Иван Сергеевич, и вскоре перед изумленным редактором возникает статейка об утилизации лысых шин в кооперативе «Затейник»…

– Негативное влияние тяжёлого рока на молодёжь… – фантазирует редактор «Молодого Кувинца». И тут же Имбирёв вываливает машинописные странички «Рок-музыка по Юнгу и Фрейду» – какой-то свой замысловатый анализ.

Даром такие хождения по этажам никогда не проходили. Ни для кошелька Ивана Имбирёва, исправно пополнявшегося советскими дензнаками, ни для его здоровья.

Дело в том, что в каждой редакции, встречая Ивана, как родного, думали наивно, что он заглянул только к ним. И потому серые коридоры Дома Печати таили в себе зелёного змия. Везде, на каждом этаже, желанному гостю Имбирёву наливали грамм по пятьдесят водки, коньяку, когда и ликёру… И в фойе к милицейскому посту он спускался порой совсем уж готовеньким, живой алкогольной пропагандой – вопреки антиалкогольным потугам советского правительства… Тут его могли заграбастать по совокупности тунеядского образа жизни и пьянки в рабочее время, но постовой ментяра Дома Печати был давно и прочно подкуплен Имбирёвым. Иван Сергеевич, спускаясь на выход готовеньким, охотно удовлетворял просьбы «занять до получки» то рупь-пятьдесят, то даже трёшку, а потом забывал про долги постового.

За это постовой Дома Печати любил Ивана Сергеевича ещё сильнее, чем «выручаемые» мыслителем редакции, нередко сажал на свой стул, перевести дыхание, выдавал вафельное полотенце – утереть раскрасневшуюся окоселую рожу. Поэтому Имбирёв отсюда звонил – со смешного, словно бы «дутого» телефонного аппарата округлых форм, то требуя себе такси, то осведомляясь, готовы ли в городе его принять в местах «заранее договорённости»…

– Ало… – бормотал Имбирёв в трубку мешаным перегаром. – Это редакция еженедельника «Родник»?

– Уже сели! – отвечала девушка на том конце провода. – Анаксимандр Павлиныч тостует… Но если поторопитесь – вы ещё успеете к сладкому…

– Девушка, подождите, я у вас ещё не был! – пытался что-то разъяснить Имбирёв заплетающимся языком. – Я звонил вчера товарищу Пилонову… По поводу очерка «Уголь воруют ночью» с товарной станции…

– Так я и говорю! – сердилась секретарша, как и все сотрудники «Родника» – творческая личность. – Опоздали вы, уже сели… Но к сладкому можете успеть… Так что лучше не тратьте время и быстренько в редакцию…

Часто вместо «такси» Имбирёва подвозил преданный друг и клиент Биджо Чахоладзе. Имбирёв стеснялся его, и не брал в редакции – а тот, удовольствовавшись ролью водителя, и не рвался к «творческой публике». Но периодические попытки Имбирёва «оплатить бензин» с негодованием отвергал…

В этом странном симбиозе мыслителя и барыги у каждого было своё место. Биджо быстро обнаружил, что, мотаясь по заводам города, Имбирёв завязывает весьма перспективные контакты с директорами. Вначале журналист пишет о заводе, а потом отходы с этого завода поступают без особых проблем в кооператив семьи Чахоладзе. И заводу хорошо – экономит на вывозе мусора, и Чахоладзе хорошо: в заводских мусорах находились истинные сокровища…

Вот, к примеру, вагоноремонтный завод Кувы. Ну что можно взять, казалось бы, на вагоноремонтном заводе?! Журналист именно это и выяснял в качестве «прожектора перестройки» – что с большими транспортными расходами вывозят за десятки километров на свалку вагоноремонтники…

И чего им, спрашивается, мучиться?! Подсчитали – получилось: килограмм листовой резины и буковых палок семье Чахоладзе готовы сдавать по 8 копеек, килограмм металлической сетки – по 20 копеек, старые рамы и дверные проёмы с вагонов по рублю штука. Что касается самосвалов мусора в виде клеёнки, кабельной продукции, пластика, реек для обивки дверей и окон, обрезков досок, полистирола, незаменимого при утеплении лоджии – их вообще отдавали с мусорных отвалов даром, только заберите! Вскоре за этим добром в кооперативный магазин «София» семьи Чахоладзе валом повалили садоводы, огородники и производители ремонтов со всего края…

Так что Биджо, катая Имбирёва на своём «зубиле» и периодически подкидывая сотню-другую странному другу – ничего не терял. Обретал же – тысячи!

Имбирёв подкидывал идею за идеей. Хоть он и учился на экономическом заочно – экономистом становился матёрым не по дням, а по часам.

– Биджо, тебе стеклобой нужен?

– Это чё? Стекло что ли битое? Нахрена?

– Одна тонна стеклобоя, Биджо, экономит 300 килограмм остродефицитной кальцинированной соды… Стеклоделы у тебя с руками оторвут…

– А сколько стеклобоя?

– На заводе-то? За двадцать лет, пока копили в кучах? Думаю, навскидку, больше 100 тонн…

– Ешкин пёс! Давай, поехали, договориься надо…

– Вот и отлично, подвезёшь меня, у меня с директором интервью…

После того, как дельце провёрнуто – Биджо пытается всучить Имбирёву сто или двести рублей. Имбирёв возмущается, сердится, но, скрепя сердце – всё же берет деньги, потому что «жизнь такая пошла, что же делать?!».

– Может, к нам в кооператив пойдёшь, моим замом?! – совсем уж наглеет-зарывается Биджо.

– Ты говори-говори, да не заговаривайся! – вспыхивает Имбирёв. – Забыл, с кем разговариваешь?! Я мыслитель! Да что про меня скажут: я – и в кооперативе?!

– Понимаю, понимаю… – смирено вздыхает вороватый грузин. По идее, с такими закидонами ему Иван обходится дешевле, чем обошелся бы без них. И Чахоладзе не в накладе! Хоть и обидны, по совести говоря, такие взбрыки человека – которого другом считаешь…

Имея под крылом своей свободной мысли мотор Чахоладзе, Иван Сергеевич летит в отдельно расположенную редакцию «Родника» – и, конечно же, успевает к сладкому…

Редакция – в цокольном этаже какого-то ведомственного общежития, в кабинете редактора пир горой. Торт «Полянка» только внесли – ещё даже разрезать не успели. Не наврала секретарша, если поторопитесь, то…

– А-а! – машет Имбирёву рукой незнакомый ему лично, но известный как маститый поэт Анаксимандр Пилонов. – Заходи, заходи! Как раз вовремя! К торту успел! Я говорил вам, что он сладкоежка?!

Имбирёву неловко, ему кажется, что его приняли за кого-то другого. С чего бы Анаксимандру Пилонову про Ивана с кем-то говорить, да и про то, сладкоежка ли он или нет?

Тем не менее, вся редакция улыбается Ивану Сергеевичу, и дружно, гармошкой, сдвигает свой посад, уступая место. Что делать? Сесть и улыбаться в ответ…

С первого взгляда за столом Имбирёв понимает, что говорить с редактором может вполне на равных. Иван с утра поддатый, и Анаксимандр Пилонов тоже поддатый. Он говорит какой-то поучительный тост, которому все внимают:

– И я хочу пожелать вам, прежде всего… крепкой дружбы! – он сверкает на предполагаемо-недружных сотрудников взглядом из-под кустистой изломленной по разбойничьи брови. – Вы, наверное, уже и сами поняли, как много значит согласие, и как губителен раздор…

– За крепкую дружбу! – восторженно орёт со всеми вместе усыновлённый этим кругом Иван Имбирёв, и сам не замечает, как в его руке оказывается рюмка с «рябиновой»… Закусывать – маслянистым, невыразимо жирным и невыразимо сладким тортом противно, но весело…

…Становится так хорошо, будто Иван Сергеевич уже умер и вместе с отцом теперь в раю. На выходе из редакции высокое крыльцо: Имбирёв падает оттуда, и тут же пойман сомнительным ангелом – знаменитым городским тунеядцем Сашей Пихто. Саша, конечно, тут же просит взаймы, и, конечно, он не отдаст, и все знают, что Саша никогда не возвращает денег… Но советский моральный кодекс строг: человек, который имея рубли, не дал в долг – жмот и буржуй!

– Ваня, дай рупь! – просит Пихто, умильно заглядывая в пьяные глаза Имбирёва. Потом, оценив состояние кредитора, надставляет антресолью. – Дай трёху, Ваня, гадом буду, послезавтра верну…

Конечно же, Саша Пихто получает трёшку, и жалеет, что не попросил пяти рублей. Подоспевший с парковки Биджо Чахоладзе бережно принимает Имбирёва у Саши, тащит к автомобилю…

…Расплата за временное размещение у отца в раю в обход свидетельства о смерти – приходит утром. Иван Сергеевич просыпается в мокром, и понимает, что ненароком обмочил свою постель. Голова мыслителя свисает с обоссаного матраса к самому паркету пола, и в мутных, страдальческих глазах отражается неприглядная реальность.

Повсюду по полу разбросаны одежда и деньги. Рассеивая деньги из карманов вчера вечером, Иван наивно надеялся обмануть бдительность своей мамы, и не подпасть под огонь убийственной антиалкогольной критики. Сейчас, малость войдя в себя, он понимает, насколько разбрасывание денег по квартире малоэффективная мера в этом смысле…

Перед кроватью – лежит овчина. Она давно тут лежит – чтобы не вставать на холодный пол, если ночью пойдёшь в туалет. Жаль, что Иван ночью этого не сделал, предпочитая справить нужду, не вылезая из-под одеяла…

Жаль и другого: овчина вся бесстыдно и грязно заблёвана. Иван Сергеевич, видимо, извергался ночью со всех концов, к счастью, не использовав хотя бы самый задний…

В поле замутнённого, словно бы подводного зрения показывается мама. Имбирёв чувствует, что «сейчас начнётся» и превентивно обнимает холодными руками трескающуюся от боли и взлохмаченную голову, главное орудие своего труда.

– Алкаш! – презрительно кидает «мамо» с веником и совком. – Нашел голову-то, или помочь с похмелюги?!

На этом мама пока останавливает вал своего обличительства, потому что занята важным делом: она собирает повсюду мятые рубли, полтинники, трёшки, десятки и даже кое-где сторублёвки от Биджо и редколлегий кувинских изданий. Несмотря на всю наивность вечернего манёвра сорения деньгами – отчасти он всё же удался. «Мамо» нейтрализована тревогой упустить дензнак – а ведь он мог и под шкаф спланировать, и под кровать, и ещё… Да куда угодно!

Очень стыдно мамы. Но ещё стыднее становится, когда появляется девушка Алсу. Она очень насмешлива, в узких японских глазках прыгают чертики:

– Ну что, молодой хозяин! – говорит она елейным голоском, явно пародируя «их нравы», почерпнутые из сериалов-мелодрам про бразильских рабынь. – Вы так много работали всю ночь, и в комнате спёртый воздух, разрешите проветрить?

– И… и… издеваешься? – сипит, как пробитый баллон, Иван.

– Нет, блин, выслуживаюсь! – смеется Алсу, и по всему видно, что, конечно же, издевается. – Позвольте так же убрать вашу антирекламу?

– К…к… акую?

– Да вот, на овчинку срыгнуть изволили, дозвольте в ванной простирнуть…

– Ага! – кивает Имбирёв, опасаясь, что потеряет сознание.

– Биджо ко мне… п…п… ригласите…

– А вы думаете, молодой хозяин, он таки вас в людской всю ночь дожидается?

– Алсу, не шути пока… – умоляет Иван с глазами слезящимися, набухшими кровью прожилок. – Дай мне… ик! Рассолу… И помни… Мамо – враг, она нам с тобой в этом не помощник…

– Ты сам себе враг! – вскипает «мамо», услышав о себе нелестный отзыв. – Ты алкаш! Тебя посадят за нетрудовые доходы! Кооператор хренов, хоть бы пить сперва научился…

– Я не к… кооператор… я… ик! М-мыслитель…

– Чудак ты на букву «М», вот ты кто!

Имбирёв, видя, что Алсу ушла в ванную с овчинкой-половиком, жадно, как влюблённый, хватает маму за пухлую руку и в отчаянии шепчет:

– Мамо, мамо… Умоляю не разглашать! Я в кровать того… этого… по малой нужде сходил… Чтобы только никто не видел…

– Нассал в кровать?! – сардонически хохочет жестокая мама, и сердце Имбирёва сжимается: конечно, такой иерихонски-трубный глас услышит Алсу в коридоре…

– Какое мужество! – притворно восхищается мать, упирая руки в боки. – Какое самообладание! При таком состоянии – и не обосраться во сне! Сын мой, да ты спартанский мальчик!!!

 

*  *  *

 

Вот таким – примерно и приблизительно – стал образ жизни Ивана Сергеевича Имбирёва после потери любимого и дорогого отца. И вызывает удивление – как при таком образе жизни он умудрялся обслуживать по высшему разряду сразу несколько городских редакций?! Откуда в изобилии осенней листвы брались листы его текстов, разносимые им, словно Библии коммивояжером?

Чисто технически всё ясно: печатала за него секретарша Алсу, обретшая в семействе Имбирёвых разом «и стол и дом». Но не сама же она выдумывала фразы и предложения! Ведь Имбирёв – неважно, трезвым или пьяным – диктовал ей с одинаковой напористостью, а после в редколлегиях тексты признавали превосходными!

Дело тут, конечно же, в тренировке. От самых младых ногтей Имбирёв писал «с двух рук» во всех жанрах, и начал делать это сразу, как только его научили письму, а до того травил историйки устно. Из класса в класс у мальчика менялся почерк – но всегда была при себе заветная тетрадь, в которую он чиркал образы своего воображения из главы в главу…

К окончанию школы он написал – по всем правилам искусства – роман с завязкой, ходом, кульминацией и развязкой, все как положено, за исключением смысла. Получилось то, что только и могло получиться у малолетнего сочинителя – скучнейшее бытописание. Имбирёв по-своему даже талантливо изложил прогулки сквозь пургу со своим дядей, Александром Степановичем Веткиным, переезд семьи на новую квартиру, диалоги сверстников о политике и даже цыганских гитаристов из новомодного кооперативного ресторана. Вопроса – зачем, собственно, он все это зарисовал – перед Имбирёвым не стояло. Безусловно, записки Имбирёва лет через сто очень пригодились бы специалисту узкого профиля, реконструирующему быт и психологию эпохи, но ждать ста лет у Ивана не хватило терпения, и он пошел повсюду предлагать свой роман к публикации, целиком и кусками, как угодно…

Этот дикий поступок к публикации скучнейших протоколов уральских простаков не привел (да и не мог) – но у Ивана оценили стиль. И предложили писать короткие заметки для газет и журналов. Иван писал что-то вроде такого: «На очередной научной конференции учащихся в городском Дворце Пионеров заслушаны были доклады Свеклина, Кабачкова, Лучкова и Патиссонова. Первое место занял Патиссонов, и по праву, потому что в его докладе были отражены стадии становления российской либеральной идеи…» и т. п.

Два, три, четыре абзаца!

«Приезжала команда «Пахтакор», сразилась на нашем стадионе с командой «Уралит», счет 0:0, гостей поселили в «Доме артистов цирка», несмотря на дешевизну номеров, этот номер нашей партийной бюрократии привел к обострению межнациональной напряженности»…

Буквально через месяц, совершенно неожиданно для себя, Имбирёв был приглашен в бухгалтерию городской газеты и получил 43 рубля. Приятный сюрприз – Иван долго переспрашивал, не перепутали ли его с кем? Своим заметкам он не придавал ровным счетом никакого значения, как он сам говорил:

– Напрягаться на них нужно меньше, чем на пукнуть, притом что пукнуть постыдно, а публикация почетна…

Так литературный талант Имбирёва, не оцененный оптом, бойко пошел в розницу. Поднатужившись, порой в буквальном смысле слова – на стульчаке унитаза – Иван насочинял в следующий месяц на 51 рубль с копейками, а ещё через месяц – уже на 64 рубля 70 копеек. Возник азарт.

Популярнее места, чем газета, в «перестройку» не было: каждая выходила гигантскими тиражами, не редкость были и тиражи в десятки миллионов экземпляров. Отметим для справки, что в тот год, о котором мы ведем правдивое повествование, в СССР издавалось около 10 тысяч самых разных газет, не считая журналов, альманахов, многотиражек – с разовым тиражом 198 миллионов экземпляров. Все это богатство мысли продавалось – за копейки, но продавалось, через подписку ли, через ларьки ли – и деньги текли в редакции полноводными реками…

Писуны купались в деньгах и славе, любую дрянь охотно публиковали – проблемы были с публикацией только порядочных текстов.

Уже маститым репортёром Имбирёв встретился в редакции еженедельника «Родник» со своим младшим сверстником, Артёмом Трефлонским.

Трефлонскому повезло опубликовать на разворот большую работу о китайской поэзии эпохи Тан с авторскими переводами. Артём довольно ловко и быстро рифмовал подстрочники, а главное – ему это было интересно.

– Я дам тебе книгу Го Мо Жо, у отца валяется с 50-х годов, – пообещал в порыве лучших чувств Имбирёв. – Там полно подстрочников эпохи Суй, эпохи Цин…

– Зачем? – удивился Трефлонский, небрежно засунув в карман какой-то явно импортной куртки с ярким иностранным лейблом гонорарную сторублёвку. – Я ведь не интересуюсь ни эпохой Суй, ни эпохой Цин.

Имбирёву почему-то стало немного стыдно, и он решил сойтись поближе с этим необычным молодым человеком, пригласил в соседнюю «Кулинарию», пожевать пончиков. Здесь он стал расписывать премудрости редакционных отношений, где и сколько реально зашибить на подстрочниках. Имбирёву было очень важно, чтобы новый друг проявил интерес к гонорарной теме, без этого Иван стал чувствовать себя тревожно.

Но Трефлонский не только не облегчил положение Ивана, а, сам того не ведая, усугубил:

– Кто-то из наших писателей-аристократов, Тургенев или нет, не помню, сказал: «Бойтесь штатных сотрудников журналов, потому что они пишут за деньги».

– Ну а как иначе? – удивился Имбирёв. – Бесплатно работать, что ли…

– Не то, чтобы бесплатно, но это не может быть мотивом! – развел руками Треф. – Как говорит «Библия» – «в начале было Слово», и оно даже было Богом… А где есть денежный интерес, там у Слова будет и заказчик, и клиент, и обслуживание… Недалеко и до проституции…

Имбирёву стало совсем нехорошо. Даже любимый пончик в горло не шел. Все предстало из-за подлеца-переводчика в каком-то ином, неожиданном свете. Но, главное – узнаваемом.

Вот Иван Имбирёв расписывает свои диалоги с человеком старой закалки Александром Степановичем Веткиным, шагая мимо монумента Городу. Диалоги скучны, обыденны, никакой художественной ценности не имеют – но Имбирёв их записывает с натуры, потому что ему этого хочется… А с какой стати, скажите на милость, Иван описал случай с «Пахтакором» на игре с местным «Уралитом»? Разве Имбирёв когда-нибудь интересовался спортом, отличал футбольные команды от волейбольных? Разве он хотя бы знает, из какой республики прилетел «тушкой» (самолетом «Ту», увековеченном на сигаретной пачке) этот «Пахтакор»?

Зачем вообще Имбирёв залез на стадионную тему? Хотел? Да, хотел, но не того, что при записывании дядиных банальных истин. Имбирёв уже научился держать нос по ветру, он уже мыслил строкажом и листажом, он уже умел считать количество печатных знаков… А чтобы пропихнуть повернее – Имбирёв смазал историю «перестроечным» вазелином «номера партноменклатуры», заселившей команду гостей в «Дом артистов цирка». Почему партноменклатура вообще должна заниматься расселением какого-то «Пахтакора» – Имбирёв, как и все его современники, не думал. Получилось звонко: назвали спортсменов циркачами, оскорбили, проскочило в следующий же номер, в колонке новостей на передовице, гонорар выписали по высшей планке…

Ловко? Имбирёв и сам за полчаса до пончиковой считал, что ловко, и таким фокусом скорее бы похвастался, чем стыдился. Но Трефлонский со своим «Словом» и угрозой проституции всколыхнул у Ивана нечто затаённое, нечто, заставлявшее нудно описывать никому из читателей не нужный семейный переезд, лоскут ободранных обоев, который смущенный мебельный грузчик пытался плевками приклеить обратно к стене…

Это никому не интересно – но это было интересно Ивану. А вот скандал с «Пахтакором» в «Доме артистов цирка» был интересен всей сознательной и ответственной общественности, кроме Ивана. И в этом была вдруг обнаруженная разница, по грани которой, в сущности, и выстраивались сторонники и противники метафизического ужаса с именем «перестройка».

Не симпатией или отвращением к Горбачёву делились они, не голосованием за Ельцина или Бакланова, не чтениями «Нового Мира» или «Нашего Современника», нет. Грань между людьми, считающими Слово Богом, и людьми, занимающимися словесной проституцией (мягче говоря – словесным поносом)…

До того самого момента, до того второго рокового пончика под кофеек с молочком Имбирёв считал свои заработки самыми чистыми и благородными из всего, что есть на свете. Разве он вор? Он честно работает. Разве он бездарь? Лжец? Разве он зовёт людей быть плохими? На все вопросы получалось твердое «нет» – а осадок полынной горечи всё же оставался где-то посреди пищевода…

И понял Иван – единственное средство прогнать эту изжогу – любой ценой всучить Артёму Трефлонскому толстокорую, желтостраничную книгу Го Мо Жо. Забегая вперед, скажем, что Ивану это удалось – он всучил-таки Трефу своего (точнее, папиного) Го Мо Жо, который вежливо согласился, растерявшись, как и любой деликатный человек при таком навязчивом всучивании.

Прошло несколько дней. Трефлонский читал подстрочники Го Мо Жо. Прошло ещё несколько дней. Трефлонский сказал приставшему к нему, как банный лист к Го Мо Жо, Имбиреву, что кое-какие тексты эпохи Суй ему понравились. Прошло ещё несколько дней. Трефлонский, недоумевая напору нового друга, взялся за переводы поэтов древней династии и кое-что перевел. Уральский «Родник» – удивительно эклектичное издание, печатавшее всё, что предлагали по доброте и незлобивости его Главреда, выпустил литературный вкладыш с заголовком «Ранние поэты Китая. Антология мудрости» с припиской: «художественный перевод Артёма Трефлонского».

Странное дело: Тёма, сперва казавшийся ершистым ригористом, проявлял иные качества: покладистость, деликатность, скромность, и гонорар взял, а Имбирёву становилось от этого на душе всё скребче…

 

*  *  *

 

Сам того не ведая (он бы искренне извинился, если бы узнал) – Треф нанёс тяжкий удар по системе заработков Ивана Имбирёва. Живое воплощение вечного, чеховского, мятущегося духа русской интеллигенции, Имбирёв разрывался между угасающим старым миром и брызжущим кислотой новым. Он мечтал примирить эпохи, восстановить распавшуюся связь времен, восстановить понимание между людьми.

Пришла пора, когда он честно сказал об этом Трефлонскому, жалуясь, что аналитическую статью «Живой консерватизм: платформа-89» нигде не берут печатать, и даже высмеивают автора, будто психа.

Он – Бог весть почему – ждал, что Артём скажет что-то жесткое, вроде:

– Это тебе, Ваня, не про цирковые скандалы «Пахтакора» писать…

Но Артём вовсе не был непримиримым и цельнометаллическим Рахметовым-революционером, за которого Имбирёв его сперва принял. Артём, когда говорил о недопустимости видеть деньги целью писаний – имел в виду вовсе не Ивана (просто тот сам за собой знал пушок на рыльце), а только и исключительно себя. Никогда Артём не подозревал своего старшего друга в литературной продажности, и совершенно нелицемерно обиделся бы, если бы ему такое сказали.

– В принципе, Вань, они правы… – пожал плечами Трефлонский. – Остановиться на достижениях восемьдесят девятого года – это все равно, что рыбацкой сетью уловить паровоз… Или сеть порвёт, или рыбаков унесет… Теперь уж, когда всё рушится и валится, говорить нужно языком картечи!

Дело в том, что суть идеи Имбирёва состояла в необходимости законсервировать блаженной памяти 1989 год. Имбирёв писал – многословно и довольно доказательно, что в 1989-м году демократическое движение достигло всех своих целей, страна получила небывалую в истории государств свободу личности. И теперь долг каждого мыслящего и честного человека – остановиться в требованиях к перепуганной и растерянной власти, потому что – Имбирёву казалась, что это особенно убедительно – «ШАГАЯ ДАЛЬШЕ МЫ, ПРЕДСТАВИТЕЛИ МОЛОДОЙ СОВЕТСКОЙ ДЕМОКРАТИИ, НАЧНЕМ УЖЕ РАЗРУШАТЬ СТРАНУ!»

Написав себе это аршинными буквами на лбу (фигурально, конечно, выражаясь) – он приступил (как ему казалось) к «общественному служению».

Доказательства в области разума… Убийственный для чеховского интеллигента аргумент, эта «мысль в пенсне» о том, что после борьбы за свободу обретенная свобода обернется смрадным разложением – обречена была остаться в узком, и страшно далёком от народа кружке графоманов Имбирёвых.

На самом деле никто, кроме жировавшего на словесном изяществе, на кончике пера Ивана (и ему подобных эрудитов), не получил своего ни в 1989-м, ни в ещё каком-либо году.

Выдуманная «в желаньи правды и добра» «платформа-89» – была оскорбительна и для разрушителей, жаждавших «доразвалить недоразваленное», и для охранителей, жаждавших «починить поломанное». Не понимая этого, Имбирёв с упорством, сменившим гонорарную страсть, проповедовал всюду «мудрую остановку» и «компромисс с перестроившимися, обретшими человеческое лицо коммунистами».

Ведь в реальной жизни не только демики не желали «компромисса с комсой», но и «комса» отнюдь не желала оставаться «с человеческим лицом». Никто не хотел мира – а наивный Имбирёв думал, что мира хотят все…

 

*  *  *

 

Иван Сергеевич Имбирёв понимал, что делу время – потехе час. Поэтому иногда всерьёз брался за работу. Выглядело это так: Имбирёв ложился в своем-папином халате на полосатый ретро-диван и замирал. Его глаза стекленели, тускнели – он неподвижно смотрел на трещину в лепнине потолка. Это продолжалось долго и смотрелось жутко. В голове мыслителя проносились «некоторые аспекты теории познания у Иоанна Солсберийского» и «оккамовы дихотомии у Декарта». Если и вклинивались ослы – то только буридановы. Это считалось серьёзной работой мыслителя Ивана Имбирёва.

– Иван! Иван! – противным голосом кликушествовала «мамо», явно подозревая в сыне лентяя. – Мусору-то скопилось, как в свинарнике! Вынести бы мусор, Иван, по человечески-то!

Кряхтя и тяжко вздыхая, опередивший своё время и современников Имбирёв вставал и плёлся выносить мусор. Потом долго на диване пытался связать прерванную маминым многопопечением нить мысли.

– Иван! Сегодня Биджо придёт! – бестактно напоминала Ивану Алсу, так и не научившаяся понимать, что призыв «напомни к сроку» не следует у мыслителей понимать буквально. – Ты для его отца обещал экономический анализ… По черствому хлебу…

– О, Господи! – хватался Имбирёв за голову, и подтягивал к себе черновик анализа, разномастные справки-выписки для старшего Чахоладзе.

Современному человеку этот анализ показался бы непонятным и даже безумным. Дело в том, что в СССР хлеб был таким дешевым, что им – свежим печёным хлебом! – выкармливали скотину. Набивали рюкзаки прямо в булочных… В «перестройку» КПСС выпустила на этот счет специальное Постановление – чтобы пресечь, отвратить и наказать… Привычный способ кормления свиней стал опасным… Зато черствого хлеба стало необычайно много везде, ибо он не находил дырочки прежнего выхода: тяжелые, доверху полные бачки черствого хлеба выносили ежедневно из каждой школы, больницы, заводской столовой. Да и многоквартирные дома мало отставали в этом деле.

На этой почве выросли плесневыми грибками на черством хлебе – особые кооперативы (первый такой был в Ташкенте). Сухой, черствый хлеб скупали у населения, организаций – и продавали потом на свинокомплексы.

Ну, а если можно вполне легально подзаработать – почему бы не дать сделать это хорошим людям? Иван – в рамках своей возмездной «дружбы» с Биджо сделал для его отца, матерого кооператора, аналитическую справку: сколько в Куве в среднем за день скапливается черствого хлеба, за сколько его можно скупать, если известно, что свинокомлексы и частники-свиноводы с руками оторвут по 15 копеек килограмм? Ташкентский опыт тому гарантией – писал Имбирёв и прилагал вырезку из «Правды».

Получается, что у частных лиц брать дешевле 12 копеек за килограмм не получится – иначе не понесут, интереса не проявят. Прибыль 3 копейки – ничтожная? Да, но основной источник сырья вовсе не частные лица, а школьные и заводские столовые. Они отдадут и бесплатно – если запрячь партийные и советские органы власти на тему «святыне хлеба не дать пропасть!». Советские и партийные органы тоже будут пахать на кооператив Чахоладзе задарма – им так Ленин завещал…

Более того, подчеркивал Имбирёв – за участие в социально-полезном проекте кооператив может рассчитывать на льготные субсидии и всякие выплаты по партийно-советской линии – сверх образующейся прибыли.

Собрав весь этот план на бумажку гнусным почерком – Имбирёв бросал его на руки Алсу, которая одна умела разбирать закорючки Имбирёва. Алсу садилась за печатную машинку, а Имбирёв снова прикладывался – работать умом.

Иоанны Солсберийские и Дунсы Скотты отступали перед думами о закате СССР. Анализ всей этой хлебной авантюры a la Tashkent – заставлял Ивана почти явственно слышать треск. Это трещали опоры и крепи великой державы, грозя рухнуть в любой момент, похоронив под собой и власть, и народ, все эти обжорные ряды, потерявшие всякий нюх к обороне и сопротивлению…

Мать, обладавшая редкой способностью уязвить невозмутимого Ивана в самое больное место, словно бы она акульим нюхом чуяла – где у сына в душе кровоточит – тут же являлась мелким бесом и начинала причитать:

– Заберут тебя, Ваня, в ОБХСС! Забыл, чему отец тебя учил? Честно работать! А ты бегаешь, суетишься, на святое руку поднял – хлебом вон спекулируешь…

– Оставьте, мамо! – скулил с дивана Имбирёв. – Всё строго по закону! Мне ещё премию дадут – за открытие скрытых резервов экономии…

– Дадут тебе премию! Сверх положенного срока догонят – и ещё дадут пять лет по рогам…

Видя, что сын отвернулся к шёлковым разноцветным полоскам диванной спинки – мать теряла интерес язвить его и уходила «стряпать дальше».

Воцарялась ненадолго тишина – только машинка под тонкими пальцами Алсу однообразно тикала и гудела электроприводом…

Иван Сергеевич снова каменел, и снова – как ловец птиц хлебной крошкой – подманивал к себе тень Иоанна Солсберийского. Абсолютно неподвижный, он не мигая, как мертвец, вглядывался в трещинку возле основания хрустальной люстры… Иван Сергеевич был, в числе прочей мудрости, открывателем одного закона психики: если очень долго и предельно внимательно смотреть на какой-нибудь ничтожный и мелкий предмет, то тебе могут открыться величайшие тайны бытия…

Неустанный и несгибаемый в трудах, Имбирёв умел ждать, имел запас терпения. Даже дыхание его на диване, казалось бы, перестало двигать диафрагму… И вот, в критический момент, когда доверчивый покойник уже почти зашел в клетку разума – мамо, подкравшись, огласила новое требование:

– Всё равно весь день лежишь, пошел бы, закрутил на кухне лампочку, а то перегорела, проклятая…

Имбирёв вскакивал в бешенстве, краснорожий, растрёпанный, с перекошенной мимикой, страшный как чёрт, и орал, как резаный:

– Да что же это такое?! Дадут мне в этом доме поработать или нет?!

Но работать ему не давали. Не успеешь вкрутить маме лампочку (и заодно – пистонов, чтобы не отвлекала в момент интеллектуального напряжения) – как появляется на пороге старший Чахоладзе, Гмири Томазович. Это уже не Биджо, чертёнок на посылках, это уже солидный гость. Встречать надо… И не хочется, а надо…

– Можем мы поговорить с глазу на глаз? – с мощным акцентом спрашивает Гмири Томазович, косясь темной маслиной выпуклого лошадиного глаза на совсем сомлевшую при его виде «мамо».

– Прошу! Прошу! В мой кабинет! Мамо, закуску подайте в мой кабинет! – суетится Иван Сергеевич.

В кабинете с быстро организованной закуской, мясной и овощной, Гмири Томазович ставит на полировку стола заманчиво отражающуюся в её глади бутылку армянского пятизвездочного коньяка. Одной рукой держит её за длинную шейку, другой – листок бумаги с анализом по сбору черствого хлеба. Бормочет в пышные кавказские усы:

– Хорошо! Умно! Это надо будет запустить, Иван, дорогой… Обязательно… Говоришь, минимум тридцать тонн нам в день обеспечено?

– Как здрастье сказать… – смущенно улыбается Иван, поглядывая со слюнкой на неотразимый аргумент на столе. – Гмири Томазович, я взял по нижней планке… То есть предельный минимум, скорее всего эти цифры малы…

– Но даже если… Хм, хм! Тридцать тонн черствого хлеба… По 15 копеек килограмм… Хорошо! Умно! Ловко придумано!

– Уже в нескольких городах опробовано, Гмири Томазович! Я там вырезку приложил, про Ташкент…

– Вижу, вижу… Башковитый ты человек, Иван Сергеевич… Но это хорошо всё, я за другим приехал… Посоветоваться… Понимаешь, серьёзные люди из Сибири счас алмазы предлагают… Много алмазов… И дешево… А куда их девать? Нашим не продашь, не понимают они в алмазах… А за границу вывозить – не дадут? Как думаешь?!

– А за границу выгодно было бы возить? – надуто и обиженно спрашивает Имбирёв, которого, по всей видимости, не оценили, и которому не наливают.

– Очень выгодно, Иван! Но как?

– А-а, нашли проблему, Гмири Томазович! Я таки вас умоляю! Берёте в исполкоме лицензию на производство искусственных технических алмазов… Ну типа этих, китайских, дешёвки, для сверла типа… Ну, и типа вы их делаете, и продукцию кооператива на экспорт… Совместное предприятие, все дела… Производите экспортный товар, валюту советской стране зарабатываете – вас партократы наши на руках носить будут! Ещё и приплатят… Кстати, за утилизацию черствого хлеба тоже, думаю, следует просить доплату, не стесняйтесь, потому что…

Иван Сергеевич поднял глаза на старого Чахоладзе и осёкся. Усатый грузин смотрел на него с взволнованной влюблённостью, и в этот момент был очень похож на так же прилипчиво восхищавшегося своего сына. В полувыкатившихся глазах Чахоладзе стояли натуральные, крупные, мужские слёзы…

– Мы производим технические алмазы, да?! – гортанно восклицал старший Чахоладзе. – Мы декларируем их на таможне, как нашу продукцию, да?! Мы везем сибирские алмазы, а таможенники не ювелиры, чтобы алмазы от алмазов отличать, да?!

– Да… – смущенно пробормотал Имбирёв, отводя взгляд. – Но дело с черствым хлебом кажется мне… Благороднее, что ли…

– А, это запустим, это не вопрос, это завтра же! – заторопился Гмири Томазович. Потом дрожащими волосатыми лапами достал бумажник и выложил на стол веер советских зелёных сторублёвых купюр…

– Как ты… – продолжал восхищенный грузин-кооператор. – За минуту придумал… Внукам расскажу, слушай, какими людьми надо быть!!!

Чахоладзе, потрясенный открывшейся ему простотой, побрел к выходу, и бутылку коньяка потянул за собой.

– А-а… – заволновался Имбирёв, по-гусиному вытянув шею.

– А! – опомнился Чахоладзе и прижал сторублёвки бутылкой сверху. Надо думать, чтобы не сдуло из форточки ветерком…

– Какой колоритный кавказец! – восхищалась «мамо» в прихожей, когда обалделое кооперативное движение в отдельно взятом лице вымелось вон.

– Не дадут сегодня поработать! – закусил губу с досады Имбирёв. Потрясения этого дня слишком сказались на нём. Осторожный и пугливый призрак Иоанна Солсберийского с его особой теорией истины – окончательно сбежал.

Особым, воровским манером Иван залез в дамскую сумочку к Алсу, доверчиво оставленную на стуле возле «Ятрани», и положил туда сто рублей. Всучить премию напрямую, из рук в руки, было невозможно, Алсу начала бы отбиваться и отбрыкиваться, и это уже проверено. А вот так подсунуть… Нет, она, конечно, потом найдёт, и явится упрекать, но уже не откажется… Тоже проверено…

Раз работать уже не выйдет – надо по протоптанной дорожке чапать: кабак-видак-тусовка! Ведь уже и вечер скоро опустится на Куву, эдак можно и опоздать на сеанс сногсшибательного фильма «Двойная Нога» с одноголосым сиплым переводом и мило, конспиративно рябящим экраном…

– Мамо! – орёт Иван повеселевшим голосом (трофейный коньяк уже перекочевал в карман его плаща). – Разменяйте мне сто!

– Я те не сберкасса! – огрызается мама. – Аферист!

– Алсу! – взмолился Иван Сергеевич. – Займи мне пару десяток до завтра! Я тебе в залог сотню оставлю! А то где мне её под вечер разменивать?

Алсу покорно идёт к своей сумочке, бормоча что-то вроде «зачем мне залоги твои, под одной крышей живем, куда ты денешься». Достаёт краснокирпичные десятирублёвки, отдаёт на руки… Замечает чужеродную «зелень» в сумочке, мило вспыхивает смущением и обидой:

– Иван! Опять! Ну как тебе не стыдно! Забери немед…

Но Имбирёв уже схватил две десятки, страшный по советским временам капитал, и убежал на лестничную клетку, хлопнув дверью. Алсу со своими обидами осталась отрезанной в прихожей. Поделом ей!

– Ох, доченька… – жалобно стонет толстая одышливая «мамо», опираясь на руку квартирантке. – Ведь посадят его, афериста, как есть посадят… Ну разве можно?! Элементы сладкой жизни… Мыслимо ли? Отовсюду деньгу гребёт лопатой… Ох, горе моё горькое…

 

*  *  *

 

…И вот уже от посещения кооперативного ресторана «Весна» на улице Ленина остался горький привкус обиды: зачем ходил, спрашивается? Четыре рубля с полтиной улетели в никуда – такие уж они, кооперативные кусачие цены, а ведь даже спиртного не заказывал. Так, перекусить, всякие там антрекоты да шашлык (рупь – шампур, не грабёж, скажете?!).

Так просто выпендрился – типа, могу себе позволить, тра-та-та… Ну и наказали рублём, естественно, к тому же «мамо» готовит лучше, факт…

Нет, это всё не наше, не родное, буржуйские выходки – пора идти на задки к металлическим гаражам, где собирается видео-бомонд. Вот там – приличное общество, не то, что ресторанная мразота, спекулянтские лоснящиеся рожи…

За гаражами в тихом кленовом дворике, возле турника и песочниц – они, «ребята с нашего двора». Имена-то какие, былинные: Серый, Рашпиль, Радик-Фикса, Зяма, Костян… Народные, земляные имена – от заводских проходных, маслами пропахшие, от суровых депо с металлическим скрежетом.

 

Сидят, цедят светлое пиво вразлив. Тянут, откусив уголок прозрачного полиэтиленового пакета, в который пиво разливают, сосут мешок, как телята матку…

Ивана Сергеевича все эти Зямы и Рашпили очень уважали. Правда, всегда держали на дистанции, не признавая своим, что очень огорчало алкавшего слиться с русской народной средой интеллигента-мыслителя. Причина уважения к Ивану Сергеевичу была весьма банальной: у него можно было перехватить, почти всегда…

– Ну что, мужики! – по-горбачёвски демократично скалится Имбирёв угрюмой барачной братии-шпане. – Чего у нас сегодня дают в центральном академическом…

– Ван Дамма и это… «Живых мертвецов»… как бы «ад»…

– А в боковом нашем цокольном, так сказать, малом?

– «Безумный Макс», а к ночи ближе – «Калигулу»…

– Говори сразу, братаны, кому занять на «абонэмент»?

– Мне! Мне! – рублики расходятся по грязноватым рукам Костяна, Зямы… А Радик по кличке Фикса не берёт. Он совестливый. Он с прошлого раза должен уже трёшку, и далее наращивать кредит не считает себя вправе…

– Но для начала, братва… – почти шепчет Имбирёв, а глаза его горят демонически и лихорадочно. Рука тянется к карману плаща – как у голливудского полицая к кобуре…

– Так сказать, перед погружением в американское киноискусство… По маленькой…

На свет является бутылка пятизвёздочного остродефицитного армянского коньяка…

– Иван Сергеич, отец родной! – визжит Зяма, и его мятое лицо слюняво сморщивается, до причмока щеками. – Хотя наука отрицает Бога, ты, мля, возвращаешь мне веру в него!

– Наука Бога не отрицает, – холодно вмешивается потомок князей Трефлонских, а сам – просто советский школьник и даже комсомолец Артём, сидящий среди Рашпилей и Зям на тех странных правах, на которых, видимо, сидел Балу в стае волков из «Маугли». Как ни странно, но аристократичного отличника Артёма вся эта гризли-братия почему-то принимала за своего и не отделяла от себя. Он, понятно, подыгрывал «опчеству» как мог – неумело матерился, слэнговал (всегда не к месту) – но такого добра и у Имбирёва навалом.

А вот не берут его в гоп-компанию, хоть тресни! Деньги – берут, а его самого… Ну, не хуже ведь этого Артёма он матюгнутся напоказ может! Тут в другом дело…

За Артёмом народная молва шпаны барачной закрепила кликуху «Долбанутый». Видимо, это и дало ему пропуск внутрь круга, куда так стремился Имбирёв – ко всем этим свободолюбивым пейзанам и пролетариям. С Долбанутого чего возьмёшь? Он свой в доску, только «ку-ку»… А это, если рамсами раскинуть – не вина, а беда. На второй год не остаётся, как все нормальные люди, интегралы извлекает, как Радик мясцо из клешней рака… Ну, на то и Долбанутый, грех травить убогого…

Имбирёв же не считался у шпаны долбанутым, как Треф – оттого представлялся им сомнительным и даже опасным чужаком. Сервильность купить можно – подлинного человеческого доверия колдырей не купишь ни за какие деньги. Станешь засыпать золотом – испугаются окончательно, замкнутся, ещё активнее сторониться станут.

У Имбирёва за гаражами кликуха «Ван-Капиталист». А это, ребята, серьёзно, это приговор. Когда ты Долбанутый – тебе могут доверчиво и по-братски дать пососать пивка из общего пакета. А когда тебя прозвали «Капиталистом» – это уже чуждый пролетариату элемент, и не предложат! Даже мысли такой не возникнет – хотя, казалось бы, за армянский-то коньяк… Чего особенного?! Сказать – на, Иван Сергеевич, угостись нашей пивной братчиной… Не скажут… У советских собственная гордость…

И вот этот свой в доску парень, только Долбанутый, – глядит в упор на Имбирёва пронзительным голубым взглядом со льдом и чопорно так повторяет:

– Наука Бога не отрицает!

Экий сноб! И не стесняется ведь в такой компании разговоры высокоинтеллектуальные заводить, прикрылся ярлыком «Долбанутого», всё с рук сходит. А если бы такое заявил Имбирёв – компания бы заскучала и рассосалась по периферии двора, оставив лектора наедине с его откровениями…

– На этот счет имеются две теоремы, – бесстрашно говорит Треф сидя прямо между Рашпилем и Зямой, – о невозможности предмета без противоположности и о невозможности разновеликих значений у двух противоположностей…

– Мощно загнул, Трефло! – хвалит Радик, главный у «этих» авторитет, оторвавшись от пивного мешка. – Внушает…

Имбирёв понимает, что ему не простят умностей наравне с Долбанутым, которому шпана на такие вещи индульгенцию давно выписала. Но всё же интеллигент внутри опростившегося Ивана бунтует. И он выдает на одном дыхании:

– А Бог? Нельзя же сказать, что Бог равновелик с дьяволом!!!

По компании гопоты, детей общаг и бараков, пробегает некоторая волна. Эффект такой, как будто Имбирёв выкинул лезвие финки и давай им размахивать… Доиграешься, Иван Сергеевич, остракируют тебя «ребята с нашего двора» – тем более, что они тебе должны по уши, и им выгодно будет тебя за версту обходить…

Треф холодно, как английский лорд, улыбается, и отражает фехтовальный выпад:

– Бог – это чудо. Он математическим расчетам и логическим определениям не подлежит. В отличие от всего в природе – в чем и заключается его уникальность…

И Трефу это снова сходит с рук. Вот такие нагромождения человек изрыгает – и ничего, для братвы своим остаётся! Какая несправедливость!

Тут в разговор внезапно вклинивается Радик-Фикса, чтобы показать, что он тоже не лыком шит. Понимая, что беседа повернула в интеллектуальную сторону, Радик выдаёт продукт своих эмпирических и аналитических исканий:

– Кстати, пацаны… Вы обратили внимание? На Центральном рынке неестественно долгий красный свет…

Имеется в виду светофор на пешеходном переходе. Там и правда, красный горит дольше, чем на обычном светофоре…

И Артём, и Иван – заискивают перед Радиком, как представителем исконного, народного начала-коренника (как им кажется). Оба отягощённых знаниями интеллектуала послушно сворачивают богословскую шарманку и начинают поддакивать Радику:

– И то! Верно! Я тоже думаю – зачем там долгий красный? – врёт Иван, никогда такого не думавший. – Наверное, мужики, это потому что там кольцо, я имею в виду, кольцевое движение…

– Там центр города! – вторит подхалимствующий перед народом Артём Трефлонский. – Очень интенсивное движение, наверное, поэтому… Надо бы в ГАИ спросить…

Наступает тишина – и дворовая идиллия. Надкушенный с угла полиэтиленовый мешочек с пивом гуляет по рукам, как древняя братина или трубка мира. Имбирёвский коньяк разливают в щёлкающие раскладные пластмассовые стаканчики, неизменное «достояние кармана» алкашей…

Радик доволен – и это видно. Мозгляки поддержали его авторитет среди шпаны. Да и сам он, как ему кажется, не ударил лицом в грязь! Достойно поучаствовал в ученой дискуссии…

 

*  *  *

 

…Эпическая драма с намеком на проблемы экологии «Ад живых мертвецов» (так владелец видяшника перевел лаконичное название фильма «Virus») в самом разгаре. Иван Сергеевич имеет несчастье сидеть рядом с Артёмом Трефлонским. Это – большая проблема на сеансе фильма ужасов!

Трефлонский пришел не один. Он привел с собой свою девушку, Олю Туманову. Думая, что хитрый, он заранее подкупил билетёра, и тот выдал парочке заученную фразу:

– Все стулья забронированы. Остался один – но девушка может сесть на колени…

Конечно, в правилах видеосалона такого не прописано. Это – выдумка Трефа, обошедшаяся ему в двойную цену. Треф сиял при входе, думая, что никто не поймет его коварства.

Оля же старательно делала вид, что не догадывается о происках кавалера. Она томно и делано вздохнула, жеманно повела плечиком.

В самом деле, не пропускать же юной леди шедевр киноискусства «Ад живых мертвецов» из-за того, что остался всего один стул!

Трефа немного подводят смежники и сдельщики. Как говорится, «кому сейчас легко?» – многие видеоманы не нашли святого вечернего рубля, и потому в комнате достаточно пустых стульев.

Ни Треф, ни Оля этого, понятное дело, в упор не видят. В странной взаимной близорукости они законопослушно садятся, как обещали продажному, коррумпированному билетеру.

Треф – на стул. Оля – снова сделав глазки в знак скорби и покорности – на колени к Трефу, словно аристократка в дамское седло. При свете лампы она сама невинность, младенец на коленях своего папочки…

Но свет в видяшниках имеет свойство гаснуть. В полумраке, где зрители встревоженно и потно (от натуги) следят за блужданиями кровожадных зомби по джунглям и фабрике – Имбирёву видно, что парочка изменила диспозицию. Деталей не разглядеть, но девочка уже не в дамском седле, а верхом на Трефе во вполне кавалерийской позе. Благо, она в кооперативных джинсах-«варенках». Больше всех переживавшая, что не посмотрит кровавые оргии каннибалов – она теперь спиной к экрану, личиком к Трефу, и от них идёт шорох, возня, какие-то чавкающие всхлюпывания и чмоканья.

Понимаете? Это один из первых фильмов ужасов в Куве! Зритель ещё отнюдь не избалован, как позже станет! Зрителя бросает в холодный пот и дрожь от творящейся на экране расчлененки, зрителя пробирает до костей – а тут ещё «стереоэффект»: прямо сбоку от тебя звуки возни и плотоядные всхлипы…

– Ребята, ну имейте ограниченный контингент совести! – не выдерживает Имбирёв. Ему и фильма страшно, и зависть душит. Он – как Лев Толстой – не может молчать: – Самая кульминация… Сами не смотрите – другим не мешайте…

– Извини, Вань, извини… – бормочет Артём Трефлонский голосом весёлого и пьяного человека.

– Вань, извини… – вторит чарующий шорох шёпота Тумановой.

«Подумаешь, Туманова… – с каиновой печатью в мыслях думает Имбирёв. – Конечно, она ничего так себе… Фигуристая… Но ведь это вам не Линда Эппелтон, друзья, тут уж вы должны согласиться! Совсем не Линда Эппелтон! Разве Линда позволила бы себе такое – когда идёт фильм про зомби?! Это же нужно совсем не иметь вкуса…»

Извинения Долбанутого оказались фальшивыми, конечно. Через пару минут – снова мусолящие темноту влажные звуки и ёрзанье верхом на стуле. Имбирёв мстительно думает про Эппелтон – и убеждает себя, что всё было на самом деле. Убедить себя – работа не из лёгких. И только подумаешь, что убедил, чуть ослабишь напор снобизма – предательски прокрадывается мыслишка об Алсу… Ибо синица в руке… Журавль в небе…

– Тёма, – шепчет Оля очень-очень тихо Трефу на ухо. Но жар в её словах такой, что соседям слышно. – Я не машина, чтобы меня на домкрате поднимать…

И как-то уже неинтересно смотреть на живые трупы – хотя, казалось бы, в их леденящем сердце мире они толпой вываливают из раскрывшихся дверей лифта… Потому что современная «перестроечная» молодёжь всё испохабит (по-стариковски сетует Иван)… Так-то, если подумать, то у Алсу фигура не хуже Олиной… Нет, нет! Если Линда узнает – конец всему, сны, которые важнее реальности – навсегда прекратятся, мистическая связь разорвётся…

Тьфу! Надо сосредоточиться на фильме! Ты глянь – какой разворот – среди зомби идут друзья героической группы, те, кто уже на другой стороне… Вот это шекспировский ход: вчера вместе, сегодня враги…

– У тебя такое ушко сладкое… – вторит «шекспировскому ходу» женственный шёпот сбоку… На экране как раз, словно Треф вместе с билетером подкупил и съемочную группу – матерый зомби отрывает визжащему рейнджеру ухо…

«Зачем я пошел на сеанс с этими педерастами?!» – алогично злится Имбирёв, подозревая уже в приступе конспирологии, что это Алсу подкупила Артёма и Олю. Ну а как иначе? Оля Туманова, может быть, и не Линда Эппелтон (в конце концов, это просто разные люди) – однако Оля Туманова такая… такая… ну куколка Барби, что ли, если говорить современным языком… Короче, когда в таком амплуа на неё посмотришь – да ещё разгоряченный парами ужасов невиданной кинематографической силы – дело Алсу можно уже считать в шляпе…

…Вернувшись домой совсем за полночь, Иван Сергеевич перед сном написал японский стих-хокку. В нем, сохранив суть своих впечатлений, он немного покривил против правды жизни, приписав киноленте «Ад живых трупов» эротический характер:

 

Вчера посетил эротический фильм…

Рядом со мною сидели подростки…

Капитализм их к разврату привёл…

 

Как и принято в японском стихосложении – только суть, никаких рассусоливаний!

– Как-то я неправильно, что ли, живу? – задался вопросом Иван Сергеевич, укладываясь под байковое, гладкое на ощупь, одеяло в больших цветастых «семейных» трусах.

И у него снова был невероятный и немыслимый «сеанс одновременного сновидения» с обратной стороной планеты…

 

*  *  *

 

– …Вот тебе диспозиция! – распоряжался ассистент режиссера, родом из болгарских эмигрантов, Йортан. – Видишь, улица идёт под уклон, так что не споткнись… Камера будет ехать перед тобой, так что постарайся двигаться равномерно… В общем, поёшь, танцуешь, мы всё отсняли, и эпизод в шляпе! Вопросы?

– Дьявол вас разбери! – матерится режиссер, мистер Пиркс. – Я вообще не понимаю, зачем в детективе петь блюз, да ещё и с этими танцами?! Этот продюсер сведет меня с ума…

– Он очень настаивал? – спрашивает Линда Эппелтон.

– Да. Сказал, как отрезал. Что петь блюз Милл-Стрит будет «ваша Линда» (мистер Пиркс забавно передразнил продюсера) – и что хореографию танца она выбирает сама…

– Странно! – смеялась актриса. – А я с ним даже не переспала!

– Ври мне! – хмыкнул циничный мистер Пиркс.

– Бог свидетель! Такая реклама актрисы… А я его даже в глаза не видела… – Линда озорно подмигнула толстяку-режиссеру. – Может, он потом счет предъявит, а, мистер Пиркс?

– Это было бы слишком благородно для такого негодяя, которого мы имеем несчастье получить в продюсеры… – ворчал обильно потеющий Пиркс и пил какие-то таблетки из цилиндрической упаковки.

– Попробуй… – попросил Йордан.

Линда знала, что сами съемки будут проходить вечером. По замыслу сцены крупные, мерцающие, южные звезды Штата Флорида и шорох пальм под вечерним бризом прилагаются к незатейливой, на её взгляд, песенке по имени «Блюз Милл-стрит». Вот здесь, в обрамлении пальм и орхидей, по зеленому коридору, по черному асфальту – она легко сбежит к набережной, напевая блюзовый мотив, играя бедрами, туго затянутыми в модные джинсы… А потом эту сцену будут крутить по телеку, и её увидят миллионы людей, оценят вокальные и танцевальные данные актрисы, только-только начавшей свою карьеру в Голливуде…

Пока на её лёгкое и весёлое пение смотрели только Йордан и мистер Пиркс. И были, кажется, недовольны… А возле большой, продолговатой, как сигара машины мистера Пиркса появился третий, странный человек в черном свитере и черных рабочих джинсах, с набором инструментов на поясе. Он, видимо, так мало значил, что ни Йордан, ни мистер Пиркс не обращали на него никакого внимания.

– Эй, кто вы, мистер? – без всякой задней мысли спросила Линда.

– Я? – он как будто удивился, что его увидели. – Я – механик…

– А-а! – обворожительно улыбнулась ему Эппелтон. – Тогда понятно…

Хотя ей ничего было не понятно. Механик какой-то… Может быть, из съемочной группы? Но съемки-то ещё не начались… Мистер Пиркс ещё только присматривается к месту, проводит, так сказать, рекогносцировку перед битвой…

– Теперь я его понимаю! – сказал механик, до неприличия прилипчиво рассматривая Линду, скользя глазами по её фигуре, словно барышник на конном базаре. – Ради такой, как вы, стоило создавать мир… Да, я его понимаю…

– Кого? – Линда спросила уже без радушия в голосе, потому что странный механик начал её пугать.

– Его! – человек в черной рабочей спецовке указал пальцем прямиком в небо.

Линда была не слишком религиозна, но в детстве посещала католическую школу, и от такой фамильярности ей стало совсем не по себе.

– Вы хотите сказать, что Бог ради меня создал мир? – спросила Линда зло, уже не улыбаясь, а скалясь. Она была актрисой – а эта публика привычна к борьбе и не склонна отступать перед опасностью, даже перед непонятной опасностью.

– Именно это я и хотел сказать!

– Более нелепого комплимента я в жизни не слышала!

– Да это не комплимент… Как бы сказать поточнее… Констатация… Ваш блюз Милл-Стрит находится в середине Вселенной, которую, собственно, ради него и запустили… Он – художник. Он творит шедевр. Шедевр – это ваши песня с танцем, он их придумал…

– Что вы несете?! – рассердилась Линда. Теперь она прекрасно понимала, для чего мистер Пиркс всегда держит на съемочных площадках охрану…

Как было бы хорошо, чтобы этому неприятному сумасшедшему заломили руки и вывели в то «ниоткуда» – откуда он взялся за спиной мистера Пиркса и Йордана…

Кстати – и тот и другой боссы упорно не хотят видеть её разговор с незнакомым человеком. Они стоят столбами и тупо уставились перед собой…

– Мистер Пиркс! – просит Линда, и мурашки бегут у неё по спине. – Хей, мистер Пиркс… Йордан… мальчики, вы что, заторчали с кокаина?! Кто этот человек, хей? Почему он здесь?!

– Я их отключил, Линда… – улыбается механик. – Это же существа ограниченной функциональности, как у нас их зовут – «одноклеточные»…

– Где… зовут…

– Там! – механик снова показывает пальцем в небо.

– Там?!

Чтобы развеять все сомнения, механик даёт хорошего пинка – сперва режиссеру, потом его ассистенту. Оба смешно дёргаются – как комические актеры, но не оборачиваются. Они похожи на кукол, которых перестали дёргать за нитки…

– О, Боже… – шепчет Линда, смертельно бледнея.

– Конечно, Линди, если тебе так удобнее, я подключу их обратно, но мне кажется – нам стоит поговорить без функционалов…

– Вы пугаете меня, мистер механик… Зачем вы так поступаете со мной? Что плохого я вам сделала?

– Ничего… – стесняется механик. – Наоборот… Вы стали моей жизнью, Линди… В такой вселенной, созданной декорациями под музыкальный номер, это нетрудно, стать жизнью, но – моей, моей… Это совсем другое… Я вышел из-за декораций, нарушив его волю, потому что ты мне нужна, ты… Он величайший из мастеров, но его изделия бывают разными… Есть серийная штамповка для массовки… Есть, знаешь, такие забавные и смешные функционалы… А душу в своё творение он вкладывает редко когда… Когда очень уж постарается… Как в случае с тобой, Линди…

– Этого не может быть! – стонет Линда, близкая к обмороку. – Мистер Пиркс! Йордан! Боже, хоть кто-нибудь! Скажите, что я сплю!

– Линда, ну прекрати! – просит механик, и в его глазах – болезненная мольба мученика. – Ты и сама могла бы догадаться! Посмотри на себя в зеркало – ты же идеал и совершенство! Ведь не бывает же такого – если речь идёт о массовом производстве… Шедевр потому и шедевр, что Он делает его в единственном экземпляре, чтобы поставить в центре мироздания, а оправа уже – не так важна, там меньше внимания к деталям и мелочам…

– Послушайте! – уже визжит истерически Эппелтон. – Неужели для того, чтобы отснять какой-то сраный мюзикл, нужно сзади к ним приделать миллионы лет эволюции, тысячи лет истории, а с боков – две ядерные державы?!

– То есть, – сухо и корректно улыбается механик, – нашлепать кучу топорных болванов для музеев древней истории и учебник, который вы читали под надзором «одноклеточных»? Линди, ну не будь такой наивной! Прошлое – как и будущее – только два крыла декорации к вашей песне и танцу! Чем дальше они отстоят от вас – тем меньше он над ними работал… совсем крайние декорации, на мой взгляд, у него вышли просто топорно… – механик задрал голову к небу. – Прости меня, Господи!

– А правительства? Империи? Армии? Авианосные флоты?

– Слушайте, ну вы же бывали в театре, Линда! Вы же актриса, в конце концов! Вы прекрасно в курсе, что за актерами ставят задник, на нём рисуют подходящие силуэты… Если в сценарии ракеты –то ракеты, если авианосцы – то авианосцы… Забудьте вы о них! Эта бутафория создана только ради вас и вашей песенки! Он, конечно, над вашим совершенством работал больше, чем над всеми этими империями, потому что как истинный эстет – он будет смотреть на игру актрисы, а не на задник декораций…

– Мир создан ради одной моей песни?!

– Хуже того, Линди… И вы созданы ради одной вашей песни… Эпицентр творения мира – тут, где звучит блюз Милл-стрит. Чем дальше от эпицентра – тем меньше деталей и тонкостей… Даже в вашем прошлом, Линди, оглянитесь мысленно назад, и вы поймете, что ваша память весьма… гм… как бы это сказать помягче… избирательна…

– Господи, да что же это такое? Проснусь ли я когда-нибудь от этого кошмара?!

– Я только хотел, чтобы вы знали… – виновато улыбается механик. – Несправедливо, когда венец творения считает себя одной из многих актрис второго эшелона, а центр мира – эпизодом истории кино…

– Я хочу проснуться! – яростно щиплет себя за ляжку Линда Эппелтон. – Я хочу проснуться! Слышите! Я хочу проснуться…

– Ваше желание для меня закон!– кланяется механик в черном. – Но прежде, чем вы проснётесь – какие будут пожелания?

– В смысле?!

– Я могу прибавить или убавить температуру, подкорректировать климат, переключить ваших боссов на потепление или похолодание…

– Это как?

– Ну, если хотите, вы будете очень сильно нравиться мистеру Пирксу… Он будет вас чрезмерно опекать, и начнёт приставать… Так что советую умеренный режим симпатии… А если любите похолоднее – могу включить его антипатию к вам… Не бойтесь, он всё равно ничего не сможет вам сделать – во Вселенной вы главная, и всё тут создано для Вас!

– Я уже сказала, чего я хочу! – настаивала Линда. – Я хочу проснуться…

– Ладно, я исполняю… Но перед этим, чтобы вы поверили мне, я поставлю мистера Пиркса на антипатию, а Йордана на любовь… Так, чтобы вы могли убедиться, что это был не сон… По крайней мере, не совсем сон… Вот вам сигареты…

– Откуда вы знаете, что я курю с ментолом?

– Я про вас почти всё знаю, Линди. Я же тут механиком работаю… Впрочем, когда он вкладывает в творение душу – всего знать о таком творении нельзя… Оно становится непредсказуемо, как Творец!

– Вы обещали, что я проснусь!

– Минутку, Линди! Это не простые сигареты! Если вы их закурите, то из дыма выйду я, и буду знать, что вы меня зовёте… Я очень надеюсь, что вы меня позовёте… Но не хочу настаивать! Решать Вам, мисс совершенство…

 

*  *  *

 

С всхлипывающим воем ужаса, в холодном поту – Линда Эпплетон просыпается. Она в отеле этого проклятого городка, где снимается проклятый «Блюз Милл-стрит», совсем одна в номере. За окном с поднятыми «жалюзи» – ночная автострада, море разноцветных огней. Все эти огни должны двигаться. Но они стоят…

Отбросив шёлковое покрывало, Линда идёт ближе к окну. Далёкая панорама как будто бы реагирует на её приближение: всё, что замерло во время её сна – начинает двигаться взад и вперёд. Тысячи машин едут на юг, на запад, на восток, на север… Но как избавиться от ощущения, что эти тысячи машин – ждали в мертвой паузе, пока она проснётся?!

Как он сказал, этот «механик»? «Существа ограниченной функциональности»?

Этого не может быть. Просто очень душно, кондиционеры отеля не справляются – и ей приснился дурной сон… «Я могу подкорректировать климат» – говорил он…

Стоило попросить скинуть десяток градусов, девочка моя!

Пачка сигарет непонятной марки лежит на стеклянном журнальном столике рядом с гламурными журналами.

«Если вы их закурите – из дыма выйду я»…

Закурить, чтобы доказать, что это ночной кошмар? Или лучше, от греха подальше…

Странные, странные сигареты. Надпись на незнакомом языке… Кажется, на русском языке… Эти чертовы русские твердят про свою богоизбранность не меньше евреев – может, они не попали пальцем в небо? Точнее, наоборот, попали-таки…

И, кстати сказать, Рейган ведь объявил Россию империей зла (в ушах – надменный голос с акцентом – «существо ограниченной функциональности». Рейган?!). И из дыма выходят отнюдь не ангелы. Из сигаретного-то дыма!!! Совсем не ангелы, а даже наоборот… А кто наоборот ангелов…

Упс! – говорит себе Линда. – Надо раз и навсегда завязать с курением…

Спать она больше не могла. И просто сидеть в тишине, в темноте, в одиночестве – не могла.

Она оделась и спустилась в бар, на первый этаж. Люди, спускавшиеся с ней в сверкающем, зеркально-хромированном лифте «Хилтона» – ожили под её взглядом, весело загомонили, изображая подвыпившую компанию ночных гуляк.

Но – как заметила Линда, теперь подозрительно ко всему приглядывающаяся – они из лифта не вышли! Они доехали до первого этажа, но остались в кабинке… Они что – антураж, театральный реквизит?!

Реальность странно вибрировала. Линда обладала свободой воли – и могла действовать, как ей вздумается, тем не менее, её поведение было в общих чертах рассчитано в этой странной вселенной.

Сейчас – с точки зрения общей психологии – она должна была устало, «без задних ног» дрыхнуть в своём номере отеля. А поскольку она этого не сделала – Вселенная на ходу перестраивалась, но туго и с напрягом…

Когда Линда резко распахнула двустворчатые матовые двери в бар – бар завёлся с полуоборота. Существа в баре начали двигаться, пить, танцевать, разносить заказы и прочее. Но Линда заметила, что бар включился подобно видеомагнитофону, чьё изображение сняли с паузы… Бар – перед тем как все синхронно зашевелились – совсем как «видяшник» – «гукнул» и «зумкнул», разгоняя застоявшуюся неподвижность…

– Это всё бред и неврастения! – сказала себе Линда Эппелтон. – Этого не может быть… Меня просто сильно напугал этот негодяй, а может – его зачем-то нанял мистер Пиркс… Кажется, старина Пиркс не в восторге, что на кинопробах отобрали именно меня… Может, он хочет выключить меня из игры, сведя с ума?

– И для этого он подкупил пьянь в лифте – не выходить, доехав с тобой до первого этажа? – холодным тоном поинтересовался у Линды её внутренний голос.

– Пожалуйста… – рассмеялась Линда нервно. – Я уже начинаю сама с собой разговаривать…

Или это разговор с Ним?

Если бы кто-то прежде сказал Линде, что самое страшное из всех ужасов – лично для неё созданная Вселенная – она бы посмеялась. Как и любой нормальный человек, она не поняла бы, что имеется в виду под этим…

Надо проверять! В любом случае – надо проверять!

– Значит так! – сказала себе Линда твёрдо и строго. – Пусть теория бредова – но по ней мир подстроен под то, что я обычно делаю… Если я начну делать то, чего никогда не делала, и в принципе сделать не могу – тогда… А что тогда?! Ну, вот мы и посмотрим, что будет тогда!

Ловким хулиганским жестом Эппелтон выбила у миловидной официантки поднос с рюмкой коктейля «мохито». Реальность вокруг отчетливо качнулась и пошла волнами, рябью – словно видеомагнитофон зажевал ленту видеокассеты…

Но через мгновение волны улеглись. Официантка нагнулась, подняла с ковролина пролившуюся рюмку, и, как ни в чем не бывало, поставила её обратно на сверкающий поднос. Она отнесла пустую рюмку за дальний столик.

Линда следовала за ней – преодолевая непонятное, тягучее, как русский студень – «холодец», давление воздуха.

Официантка выставила пустую рюмку перед расхристанным забулдыгой, типажом, характерным для таких баров.

Забулдыга с красным носом и бессмысленными, расфокусированными глазами – взял ПУСТУЮ рюмку и, словно издеваясь, опрокинул её в себя. Потом начал кряхтеть и морщиться, изображая только что хлебнувшего спиртное человека…

– Дела совсем плохи! – определилась с выводом Линда Эппелтон. – Мои… Или его – если он воздух глотает, как виски…

А если прямо здесь и сейчас подойти к парню, типаж которых всегда был Линде отвратителен, и про которых Он знает, что она никогда к ним не подойдёт?

Вон, к примеру, у дальней стойки бара – слюнявый и чернявый араб, весь в золотых цепочках, в гавайской рубашке-«распашонке»… Линду даже издалека тошнит от одного его вида…

А если подойти и предложить себя – что он сделает?

…Он не сделал ничего. Его просто заклинило. Представляете – как механическую куклу заклинило! Он очень ограниченной функциональности образ, и на такие перегрузки не был рассчитан! Явно!

Или просто обалдел от счастья? Линда не перехваливала себя, но всё же цену себе знала… Может быть, её резкое и внезапное предложение (которое она сделала, давясь спазмами тошноты от отвращения) – ввело его в психологический ступор?

С миром что-то не так! – сказала себе Линда. – Не будем принимать версии Механика, но в мире явно что-то не так…

 

*  *  *

 

Утром она должна была быть на съемках. Но она вместо этого была в городской библиотеке. Тихое, мало посещаемое место – крайний угол декорации клипа «Блюза Милл-стрит»? Или просто чтение нынче не в моде?

А там, на съемочной площадке бесится и рвёт на себе волосы грозный мистер Пиркс, не видя актрисы… Или нет? Стоит столбом, как заводная игрушка, у которой кончился завод, пялит пустые бельма в пространство и «ждёт активации»?

Линда мстительно подумала, что если её кошмар – правда, то она задала работёнки Механику! Её внезапные и непредсказуемые метания вдоль декораций Вселенной заставляют его, надо думать, переключать и корректировать тысячи силовых линий, передёргивать тысячи нитей у тысяч марионеток «ограниченной функциональности».

И он заслужил этого, мерзавец, bastard, villain! Заслужил такой «награды» за то что напугал Линду – как никто и никогда её в жизни не пугал…

А что если Механик – не третье лицо а Он сам? И что метания Линды – заранее в сценарии?

Линда повторяла эту фразу про себя, и даже вслух – пытаясь вспомнить её авторитетный источник:

– Achaean kings thought that God created the Homer to serve them. And who will remember them today? It turns out that God created them to serve Homer... [10]

Не вспомнила. Точнее, вспомнила, но от этого стало ещё хуже и страшнее. Не было никакого источника. Эту фразу она сама придумала. Как и… Что-то придумывает Он, а что-то Она, а больше некому… Механик? А кто такой Механик? Механик – это Он, или некто третий? Вселенная на троих? Или на двоих? Или на одного – одну? Я – это Он?

– Нет, конечно, я это я, – успокаивает себя Линда. – Не Он.

– Achaean kings thought that God created the Homer… Да полно, был ли Гомер? Или его бюст в колледже – только часть декорации мира, созданного под короткую песенку?

Сейчас всё раскроется. Для этого нужно только раскрыть специальную книгу… Раскрыть – и всё раскроется…

Линда давно, ещё ночью придумала про библиотеку. Нужно открыть какую-нибудь книгу, про которую Он – создавший её характер – твёрдо знает, что она открывать не будет.

Например – вот этот здоровый чёрный фолиант национальной академии точных наук: «Marginal Correlations of the quantum continuum» [11].

Конечно, Линда Эппелтон никогда в жизни (в той прошлой, до прихода Механика жизни) не додумалась бы открыть такую книгу. И если это просто декорация под песенный клип (вселенная-декорация?!) – то внутри фолианта ничего не будет. Зачем там изображать знаки – которые всё равно никто не разглядит?

Линда открыла книгу и похолодела, покрылась липкой испариной. Внутри книги были чистые, белые страницы – и ни одного «quantum continuum»!

В этом мире всё не так, как она раньше думала. Тут такие marginal correlations of the quantum continuum – что в обморок упасть запросто можно.

Что такое пространство? Гегель учил, что это – бесконечная равномерная протяженность. Если, конечно, был когда-нибудь какой-то Гегель, а не просто его портреты развесили как часть театральной бутафории для спектакля…

А здесь получается – пространство – концентрические круги её взгляда. Её взгляд – ничей больше – центр ойкумены. Куда она смотрит – туда и вытягивается кишка образов…

И время – больше не река, текущая из прошлого в будущее… Время теперь – нечто предельно сжимающееся вокруг песни и танца на приморском бульваре. Уходя от этой центральной отметки, оно растягивается, теряет детали и смысл, и чем дальше – тем всё условнее и «пунктирнее» становится! Пока вовсе не утопает в черной непролазной дыре небытия: впереди, в будущем, которого нет. И позади – в прошлом, которого нет… Эта вселенная – лишь оправа вокруг драгоценного камня, имя которому Линда Эппелтон…

Он художник. Он творит шедевр. И заключает этот шедевр в раму из подходящих композитов…

Как чудовищно страшно, как невыносимо больно жить в мире, в котором ты – единственный одушевленный предмет! Как кошмарно осознать вдруг, что остальные – «существа ограниченной функциональности» – автоматы, созданные только для того, чтобы один раз в жизни подать тебе оброненный платок или передать тебе в супермаркете понравившуюся сумочку…

Линде очень зябко в этом мире, где температуру на невидимом термостате выставили тропическую…

– Masters believe that the world was created for them... but only God knows... God knows under what Нe actually created the world... [12]– шепчут её бескровные от страха, дрожащие губы.

Полагающий себя правителем – может оказаться в драме бытия второстепенным комическим персонажем, подающим пару реплик за весь спектакль…

А нищий в рубище, с окраины… Из Назарета?! Из Назарета… – окажется главным действующим лицом в самом центре сцены великой драмы…

Она была совершенно одна на огромной планете – подобно героям фантастических картин, на которых она выросла. Но если те были одни посреди опустевших городов, то в её случае города были заполнены имитационными аппаратами. Такими совершенными аппаратами, что, если не присматриваться, – можно целую жизнь не видеть, что они – НЕОДУШЕВЛЕННЫЕ машины…

А впрочем, какую это «целую жизнь», Линди?! Не исключено, что тебя создали из ничего за несколько часов до исполнения «блюза Милл-стрит» на приморском бульваре… Все эти Библейские «шесть дней творения, семь дней творения» – обретают совершенно отчетливый смысл в сложившейся ситуации…

Игрушка мальчика в кукольном домике оживает, играет в его игру – а потом? Не так важно, что прошлое этой Вселенной имитировано – важнее другое: каково её будущее?! Ещё пару дней назад Линда Эппелтон собиралась дожить до старости, а человечество – до полётов в иные галактики… А чего туда летать, если это несколько лампочек на крышке сундука, имитирующих звездные скопления? А все эти Коперники и Галилеи – лишь рисунки из учебников, которые Линде предстояло открыть перед её «блюзом»…

 

*  *  *

 

На открытом воздухе, под шум прибоя (он тоже фальшивый?!) – у барной стойки под крышей из вязанок тростника, Линда устало опиралась локтями в тёртую доску столешницы и сделала заказ: рюмку русской водки.

Пока девушка-бармен ходила к полкам за спиртным, Линда двумя подобранными декоративными камнями разбила весь стеллаж с дорогими винами. Девушка-бармен на это не обращала никакого внимания – у неё был весьма ограниченный диапазон реакций, а с точки зрения психологии Линда не должна была громить бара…

– Декорация… – шептала Эппелтон, принимая рюмку на маленьком серебряном подносе. – Машина…

Девушка за барной стойкой улыбалась ей глупо и казённо. Раньше бы Линда подумала, что девушка замучена работой и клиентами. Теперь же видела то, что много раз умудрялась не замечать: это робот, чьи движения и мимика навеки закупорены в простейшие алгоритмы поведения…

Наверное, пришла пора сдаваться…

Наверное, пора признать, что не зря таскает с собой в сумочке эти проклятые русские сигареты…

Наверное, самое время закурить…

Табачный дым образует колечки, и в их причудливом облачке проступает уже знакомое – к несчастью – лицо. Лицо человека, который на самом деле не человек, а… кто? Механик?!

– Я поняла, кто ты! – агрессивно, с места в карьер, взорвалась Линда. – Ты – Дьявол! Если я Творение, а Он – Творец, то кто может быть третьим?

– Механик, – виновато улыбается он.

– Чёрта с два, механик! – губы Линды белеют от ненависти и бессилия. – Ты разрушил связь Творца и Творения… Ты посеял в творении гибельные сомнения! Ты сорвал эту долбанную сценку, для которой мастерился весь мир – этот блюз на набережной… Теперь-то я уже никогда его не спою и не станцую! Я не хочу, он стал мне омерзителен, и, и… я просто не смогу… Теперь, после всего… Я уже не смогу ни петь, ни танцевать в окружении неодушевленных роботов…

Он рядом – и он не эхо, как все остальные, он не просто отражает звуки, он ещё и собственные издаёт. Это трудно объяснить – но это чувствуешь: он в мире автоматов не автомат. Или – может быть – сломанный автомат с нарушенным кодом алгоритмов…

– Чтобы тебе легче было понять, как устроен мир – вспомни, что бывает, если два зеркала поставить друг напротив друга…

– Они бесконечное количество раз отразят друг друга… Возникнет такой коридор из зеркал, уходящий в бесконечность…

– Так вот, Линда, Творец с творением тоже – как два зеркала напротив друг друга. Бесконечное количество отражений… Он создаёт одну рыбу – а она отражается и отражается, и в мире миллиарды миллиардов одинаковых рыб… Он создаёт одну птицу, а она… Адам и Ева – парочка для эксперимента, а как пошли гулять отражения от зеркала к зеркалу, и пожалуйста: шесть миллиардов дураков, и это ещё далеко не предел…

– Что ты хочешь этим всем сказать?

– То, что создаётся – Им лично – всегда только что-то одно, уникальное, в единственном числе. Но, отражая его замысел, и отражаясь в Нём, оно создает бесконечную цепочку подобий…

– Я не хочу всего этого знать! – зажимает Линда уши ладошками. – Если я и сотворена, и даже в единственном числе – я не сотворена ни философом, ни математиком… Я ничего этого знать не хочу, понял! Я – актриса на сцене, а ты – механик за кулисами, и мы не должны были встречаться…

– Ты быстро схватываешь… Вот что значит – одушевлённый субъект… – смеется он, но в глазах его – адская грусть. – Линда, ты совершенно права, мы не должны были встречаться, мы из разных миров, и по первоначальному сценарию ты бы просто спела свой блюз для величайшего и всемогущего меломана… Так хотел Он – потому что он делал тебя с любовью, и вдохнул в тебя, вместо стандартной программы – своё дыхание… Но я так не хочу… Потому что тебя любит не только Он… И я считаю – ты имеешь право знать…

– Что знать?! – истерически визжит Линда и снова кидает декоративный камень прямо через голову невозмутимой барменши в стеллаж с виски марочных сортов. А кого ей стесняться?!

– Что знать?! – она в бешенстве. – Того, что я ничего не знаю?! Того, что ни время, ни пространство, ни причины, ни следствия – не являются существенной величиной?! Что не было ни фараонов, ни пещерных людей, ни высадки американцев на Луне – а просто кто-то, кого постичь невозможно, наставил декораций, бутафории, театрального реквизита и посерёдке воткнул фарфоровую балерину?!

– Я понимаю, как тебе тяжело сейчас, – кладет он большую сильную руку на её тонкие, изящные пальчики. – Но зато я дал тебе выбор. Ведь у тебя в Его любви не было совсем никакого выбора – как у белой мышки, бегущей по узкой трубе… Все повороты трубы – заранее в сценарии… А теперь – цап-царап… мышка нашла дырочку и сбежала…

– Сбежала в лапы кошки? – умоляюще смотрит Линда.

– Неважно. У тебя появился выбор. Ты знаешь, где ты, и кто ты, и можешь выбирать. Ты можешь сделать, как Он хочет – а можешь сделать всё наоборот…

– Но ты-то, ты кто такой?! – почти рыдала Эппелтон. – Если ты не Он и не Я – тогда кто?!

– Я же сказал тебе – Механик. Из-за кулис. Наладчик. Ты что, никогда не была в театре, и не знаешь, что кроме режиссера есть ещё всякие там рабочие сцены?

– Один такой рабочий сцены, лучший из рабочих – его звали Люцифер – однажды восстал против режиссера… И я боюсь, что ты – это он…

– Если я скажу тебе, Линди, что я – не он, ты до конца не поверишь. И если я скажу тебе, что я – он, ты тоже до конца не поверишь… Если бы я был Люцифером, разве бы я в этом сознался, сама подумай… Но есть некоторые объективные доказательства, что я – не он. Вспомни католический колледж своего детства: его вела гордыня, и гордыня – его главная отличительная черта. Он является в образе светлого ангела. К тебе он пришел бы романтичным принцем, или арабским всемогущим шейхом, или самым желанным продюсером, способным доставить тебе все «Оскары» охапкой… Никогда он не явился бы к тебе в виде монтёра, рабочего сцены, наладчика и механика…

– Согласно богословской версии…

– Ну да…

– А богословская версия, как и Коперник с Галилеем – только картинки в подсунутых мне книжках, да?

– Ещё один аргумент: Дьявол не даёт свободы, он её отнимает. Я же принес тебе именно свободу. Хочешь – живи дальше с автоматами, на необитаемом материке, и я даже их настрою на максимальную услужливость… Только скажи, – Механик широким жестом обвёл людей на пляже и авеню. – И все они будут к тебе подползать на коленях… Это легко устроить, пару коррекций в макросхеме, и…

– И ты думаешь, что я не сойду с ума на необитаемой планете, окруженная одними роботами? Ты врёшь, механик, ты знаешь, что у меня нет никакой свободы, и что я сама буду ползать на коленях – лишь бы ты не ушел… У меня небогатый выбор – один одушевленный подлец или миллионы станков, обтянутых кожзаменителем…

– Ну почему? – округлил механик глаза. – Кроме тебя и меня в этом мире есть ещё третий одушевленный! Это такой одушевленный, что куда мне до него? Это собственно Он… И он ждёт, что ты ему споёшь – и поможет тебе спеть самый лучший блюз в целой Вселенной! Куда мне с моей любовью тягаться с любовью Творца?! Это немыслимо и неслыханно, но у меня есть одна зацепка, Линди: живой, одушевленный субъект – скорее предпочтёт ровню, чем абсолютное превосходство. Именно на это я рассчитывал, когда вышел на сцену, куда мне вход строго воспрещен…

– Ты что, собираешься спорить с Ним? – скептически скривилась Линда.

– Уже. Линди, у нас с ним доверительные отношения… Я не уверен – сумею ли я договориться с тобой, зато с ним я всегда сумею договориться… Ибо он Всеблаг! Поворчит сперва, а потом скажет, как он всегда говорит всем своим одушевленным тварям: «Ну, раз уж всё так пошло... Делайте, как знаете!»

– Он же может скомкать этот мир, как художник комкает листок с неудачным эскизом…

– Может. Но не будет. Он никогда не творит никакого зла. Тем более зла тем, кого создавал с любовью, вложив душу…

– Ты предлагаешь мне бежать?

– Да.

– Куда мы можем сбежать, если мы находимся внутри Него?!

– Линди, внутри него находятся только те, кто вне себя. А те, кто в себе – находятся в своём… Ты ещё не поняла, Линди, милая, желанная, единственная во всех смыслах? Это же твоя Вселенная, а не Его! Конечно, немножко нечестно, что он всё выстроил – а ты себе забрала, и меня к себе запустила… Но он не творит зла, понимаешь, никакого и никогда, и нигде! Он даёт жизнь – а отнять её не может! Он творит рай для вечно живых – а люди сами превращают его в ад, и на то у них свобода воли… Впрочем, это ни к чему сейчас… Вселенная Его в том смысле, что «made in». Но она твоя в смысле собственности.

– И ты останешься в ней со мной?

– Ради этого я и нарушил свой служебный долг…

– И Он не станет нам мешать?

– Это не его стиль… Имидж не позволяет, так сказать…

– И что мне нужно делать?

– Не танцевать и не петь никакого блюза на набережной… Тогда – твой мир, твои правила…

– Но ведь это Его огорчит…

– Я тоже об этом думал, Линди. И поверь, мне нелегко далось решение его огорчать!

– Это нехорошо… Он же нас создал…

– Да, совершенно верно… Но, наверное, он создал нас, чтобы мы были счастливыми, Линди? Я вижу, что ты по-настоящему любишь Его, но я хочу, чтобы ты любила и меня тоже…

…Обрыв киноленты. Потом что-то, жужжа, справилось в киноаппарате. Но уже пошли титры. Фильм назывался – «Мёртвая пчела на асфальте». Вслед за неприятным названием – указывалось, что в главной роли Линда Эппелтон, в роли Механика – Ivan Inbearoff (Russia). Потом более мелким шрифтом по экрану побежали исполнители ролей мистера Пиркса, Йордана, барменов и т. п.

Досматривать этот бредовый список Линда не стала. Она проснулась. Она некоторое время лежала, держась за сердце, громыхавшее, как горошина в маракасе. Потом, через силу, кое-как встала и побрела в ванную, принять холодный душ…

 

*  *  *

 

– Если где-то в России существует этот Иван Имбирёв – то он чертов наркоман! – сказала Линда самой себе под ледяными струями. Она сказала именно так – потому что боялась признаться другим, что верит в реальность Имбирёва. Ещё упекут в «дурку» – и прощай, актерская карьера!

– Только больной наркоман мог придумать такие сюжеты!

Но это всё чушь и шиза! Нет никакого Ивана Имбирёва – потому что его не может быть! Это фантазия творческого человека, которому не худо бы разобраться с психоаналитиком – откуда берётся в голове навязчивый «придуманный друг».

«Иван» – это, видимо, какое-то тайное, подсознательное влечение к русским, вполне понятное на волне «перестройки» в России и повальной влюблённости всех обывателей США в «друга Горби».

А фамилия… Имбирёв… Это не просто набор звуков, как сперва кажется! Конечно же, это сублимация «in bear», то есть «в медведе»!

Вот так всё понятно: Иван – русский, «В медведе» – образ России… Ты, подруга, придумала себе «Ивана в Медведе» – лучше верить в это, чем в то, что какой-то наркоман Имбирёв видит с тобой параллельные сны на другой стороне планеты…

 

*  *  *

 

…Никто уже не узнает никогда – куда в то пятничное солнечное утро собиралось ехать семейство Чахоладзе на своей роскошной для советского времени иномарке. Сесть-то они в машину сели, а выйти уже не смогли: сработало взрывное устройство, и всё семейство преуспевающих кооператоров в один миг превратилось в прах и пепел…

В офисе кооператива устроили в тот же день автоматную стрельбу. Иван Сергеевич Имбрёв, мудро отклонивший в свое время предложение стать там заместителем шефа – спокойно почивал на своей просушенной кровати (разводы на матрасе, конечно, остались) – когда коллектив, связавший надежды на будущее со звездой Чахоладзе крошили пулями «Калашникова»…

– Это ведь я их убил… – расстроился Имбирёв, когда узнал.

– Что ты такое говоришь! – возмутилась Алсу. – Что за глупости?

– Понимаешь, я их убил как экономист, экономически… Пока они были мелкими торгашами, спустившимися с гор коробейниками – они никого не интересовали… Я, именно я, Алсушка, показал им, где валяются в «Совке» большие деньги без присмотра… А когда они подняли большие деньги – они заинтересовали больших бандитов… Вот и получается, что повис на мне грех – где не чаял, не гадал… Как теперь жить, как работать?!

Имбирёв работу бросил (это же легче всего!) – и пошел без всякого смысла на улицу, благоухавшую в расцвете весны.

Он шел из ниоткуда в никуда, и терзался замкнутой в кольцо, пожирающей саму себя ненавистью. «Я убил Чахоладзе? А кто такие Чахоладзе – паразиты общества… Но ты с ними дружил… А потом убил их… Деньгами?! Ха-ха, всех бы так убивали… Не будь таким циником! Не ты убил: страна убила. Это всеобщее разложение и распад – они душат своими гнилостными миазмами»…

Да, да! Нетрудно ведь догадаться, что случилось с семьёй Чахоладзе!

Пока эти чабаны-затейники торговали списанной резиной и черствым хлебом – они были неинтересны мафии… Алмазы, скорее всего алмазы… Грациозное решение экономиста Имбирёва, похожее на шутку, и высказанное в шутку… Оно совместилось с туповатой, но неистовой энергией горцев… Передел рынка… Конкуренция «деловым» «авторитетам»… Расправа… А виновник беды – экономист Имбирёв – остался в стороне, очень по-русски и по-интеллигентски… Он же не лез с упорством маньяка на алмазный рынок! Он бы вообще про алмазы ничего и не подумал, если бы старший Чахоладзе не спросил тогда, в тот роковой день…

Получается – убил всё же я? – спрашивал себя Имбирёв. – Или страна своим развалом, очередной глыбой, сорвавшейся с грандиозного трескающегося массива над нашими головами?

Имбирёв мысленно оправдал себя – найдя виновницу: КПСС. Но легче не стало. Ненависть никогда не лечит. А это была именно ненависть – правда, бессильная, пепельная – к Советскому Союзу и его правящей партии. Ко всей этой нелепой системе, которая не то что выиграть бой с врагом – а и просто доковылять до ринга уже неспособна. А когда треснут крепи под сводами – что будет?

Ведь, скорее всего, ничего уже не будет… Мрак, удушье, хрипы, агония…

Это слишком великий и огромный купол, расписанный фресками кисти гениальных художников – чтобы он не убил падением всех, кто под ним…

Иван Сергеевич любил – и ненавидел, ненавидел и любил. Ему – совсем как в старой песне – «хотелось лечь, прикрыть бы телом, родные камни мостовой… Впервые плакать захотел он…»

Со своей бедой – тонким слухом, слышавшим треск несущих скреп – Имбирёв не мог пойти к Алсу или к маме: чего они понимают? Имбирёв пошел в редакцию «Родника», к Анаксимандру Павлиновичу Пилонову, поэту, увенчанному всеми партийными премиями. И лишь затем, чтобы убедиться: у Пилонова тоже «рыльце в пушку». Пилонов – при всей своей твердокаменной партийности – сидел в своем кабинете и верстал брошюрку «Еврейские предки Ленина».

Брошюра была очень научная и сдержанная: генеалогия и ничего кроме генеалогии. Никаких оценок наличию или отсутствию еврейских предков у Ленина брошюра (и Анаксимандр Павлинович) не давала – просто развернуто констатировала факты. А там – пусть читатель сам додумывает…

– О, Иван! – с привычным радушием обрадовался Пилонов Имбирёву. – Заходи, заходи! Чайку будешь?!

И они пили чай из больших, толстостенных чашек, которые в «Роднике» мыть было не принято. Считалось, что чаепитие само их помоет…

 

Заварка у Павлиныча была в армейской металлической кружке, заваривался чай «по-солдатски» – то есть без всякого фильтра, так что чаинки попадали в рот – и это было особенно мило, с точки зрения Имбирёва.

Презентовав немного удивленному Ивану «Еврейских предков Ленина», Павлиныч немного смущенно объяснил:

– Ты не подумай, Иван… Я не перебежал в стан бесноватых… Но такое время – надо же что-то с этим делать…

Растерянное «надо же что-то с этим делать» – в те годы очень многих заставляло делать ужасные вещи. Или нелепые…

Жизнь рассыпалась на глазах – и каждый думал подставить подпорку на свой манер, в соответствии с уровнем образования, темпераментом и пристрастиями. Один думал жертвовать Сталиным – чтобы спасти Ленина. Другой наоборот – вытаскивал Сталина, жертвуя Лениным…

Имбирёв решил говорить напрямки – его слишком потрясла смерть Биджо, чтобы играть в привычные интеллигентские ужимки:

– Анаксимандр Павлинович, Ленин, конечно, негодяй…

– Я этого не утверждаю! – испугался Пилонов такой резкости при «живой ещё» советской власти.

– Да ладно, не будем лукавить! Ленин, конечно, негодяй, но этим голым фактом ничего не спасешь! Я знаю, как, я придумал! Ночей не спал, Анаксимандр Павлинович, а придумал! Нужно, чтобы все политические силы подписали пакт о ненападении… Пакт-89… Полная и сознательная консервация ситуации для стабилизации процессов – вне идеологий и партий, во имя всеобщего блага…

Иван ещё раз прихлебнул великолепного грузинского чая из немытой пилоновской кружки, и понёс пургу, сплетая из слов замысловатое кружево, самого чёрта способное убедить покаяться.

Мол, прошлое неважно, старые счеты нужно отставить. Если тонет огромный корабль – то он и все шлюпки вокруг себя затянет в гигантскую воронку! Если рухнет СССР – мало не покажется всем в мире, и даже самым убежденным идейным врагам Советского Союза! Потому что всё утонет в уголовщине, походной романтике ордынщины, в набегах дикарей и инстинктах каменного века! СССР – кричал Имбирёв – принёс на алтарь примирения огромные жертвы. Теперь и оппоненты советизма должны принести в жертву хотя бы часть своих амбиций, чтобы покаяние стало взаимным, а вендетты прошлого не омрачали светлого космического будущего человечества!

Анаксимандр Павлинович – старый, сутулый, с колючими пучками мохнатых бровей, массивным орлиным носом, в тертом, но добротном пиджаке – заслушался. Слаб человек! Маститый поэт, всегда игравший словами, Павлиныч был падок на красное словцо. Найдя сладкоголосый оборот у себя за белым листом – или у кого-нибудь из коллег – Павлиныч по-детски радовался.

А тем более – в этом проклятом году, когда он от отчаяния стал уже верстать «еврейских предков Ленина» – чтобы хоть чем-то ответить распаду. Человек растерянный – словно утопающий, хватается за соломинку. Имбирёв же говорил гладко и уверенно, казалось – вот, зацепка…

Посреди долгих (и если честно – пустых) речей Ивана Сергеевича – в редакторский кабинет заглянул Артём Трефлонский   . Засунул голову в дверной проём и, смутившись, хотел было ретироваться – но Пилонов бурными жестами привлечения затянул его к себе.

При этом Пилонов молчал, и только движениями выражал своё гостеприимство. Усаживал Трефа, наливал чайку из знаменитой чашки-братины и подмигивал – вот, мол, слушай, как складно!

– Эту работу нужно начинать уже сегодня! – завершил импровизированную речь Имбирёв. – Это нужно объяснить и на Западе… Я немного пишу по-английски, и мог бы написать… Впрочем, найдётся и без меня… Я не о том… Важна идея в целом: Запад должен понять, что у него единственный шанс сохранить нас союзниками: не воспользоваться нашей слабостью здесь и сейчас! Объяснить, что урвав по мелочи сиюминутно, Запад ввергнет мир в пучину новых противостояний! СССР сейчас друг Запада… Всякая новая Россия – если СССР погибнет – будет естественным образом враждебна Западу, каким бы образом она не возродилась из хаоса… Наш выбор небогат: или всеобщее благоденствие, всеобщее сотрудничество, всечеловеческое братство – или расширяющаяся воронка хаоса, поглощающая наследие тысячелетий работы лучших умов человечества… Время требует от нас – мужества прервать разборки и остановить занесенные кулаки… Чтобы, – в этом месте голос Ивана Сергеевича патетически дрогнул, – как нечто обыденное воспринималось бы свидание простого парня с Урала, и, например, актрисы Голливуда…

Имбирёв умолк. Молчал и восхищенный Павлиныч. Обдумывал – договориться с первым секретарём Крайкома КПСС, своим однокашником – и заслать Ивана с такой лекцией к инструкторам партии…

В этой торжественной тишине Артём Трефлонский спросил сухо и буднично:

– Вань, а когда у Биджо похороны?

Вроде и миллионный город Кува – а, в сущности, большая деревня: все всех знают. Оказывается – Треф был знаком с Чахоладзе, и даже в курсе вчерашней трагедии…

– В среду… Завтра… – сглотнул неприятный липкий ком в горле Имбирёв. – Бандитизм поглощает всё, он тень распада страны…

– Это, Анаксимандр Павлинович, у нас общих знакомый был… – пояснил Треф недоумевавшему Пилонову. – Его убили со всей семьёй вместе… В машине взорвали… Разборки между кооператорами, чего-то не поделили…

– Чего они могли не поделить?! – взорвался Иван, обиженный невниманием к главному посылу его речи. – Деньги, конечно…

– Какая трагедия! – совершенно искренне сокрушался очень отзывчивый на чужое горе Пилонов. – Разве раньше такое могло бы случиться?! Взорвали в машине! Чикаго какое-то, а не Кува!

– Тем не менее, что имеем, то имеем… – развел руками Треф. У него были необыкновенные ногти – настолько тщательно обработанные пилочкой, что казались женскими. – И мне кажется, Иван… Вот что мне кажется: объяснять тем, кто заложил бомбу под семейный автомобиль, космические перспективы человечества несколько наивно… Ты потратишь много времени, а итог – пшик…

– Я совсем не этой мрази собирался объяснять… – опешил Иван.

– А кому ты собрался объяснять?! – совершенно внезапно, с пол-оборота, взорвался криком Артём Трефлонский. – Кому?! Философия для слабаков и евнухов, Иван! Страну нужно сердцем чувствовать! Порами кожи, фибрами души! Чтобы все знали – «моё не трожь! Тронешь – убью!»… И чтобы боялись… Жизнь ведь не в том, Иван, чтобы колбаса на бутерброде стала толще… А в том, что… Вот, ты живёшь – в доме, на земле, под липами и клёнами… А если ты слабак – то завтра в этом доме, на этой земле, под этими липами будет жить кто-то другой, совсем тебе чужой… При чем тут колбаса для всех?! Этот чужой – который хочет жить в твоём доме – он что, добрее станет, если ты его колбасой накормишь? Или слабее?!

«Артёма тоже надо сводить в Крайком! – думал совсем сбитый с толку Пилонов. – Пусть тоже расскажет… своё видение… Убедителен, чёрт малолетний, куда как убедителен…»

– И что ты хочешь всем этим сказать? – неприязненно смотрел на Трефа Имбирёв.

– А то, что врага встречают шрапнелью, а не проповедями! Какому, нахрен, Западу, ты объяснишь, твою мать, про дружбу и вражду?! Тому, который стер с лица Земли уже несколько человеческих рас? Не говоря об отдельных народах?!

– Послушай, Тёма, но будущее должно преодолевать прошлое, а не дублировать…

– Да я согласен! – взвизгнул Трефлонский, и вдруг закрыл лицо дрожащими тонкими музыкальными пальцами. – Как я хотел бы, чтобы ты был прав… Как я хотел бы ошибаться…

И всем – даже добрейшему Анаксимандру Павлиновичу – стало видно, что Треф – вовсе не стальной циник, а юный неврастеник, тонко чувствующий интеллектуал, как и положено для единственного сына профессора астрофизики…

– Я тоже хотел бы, чтобы рациональный разум… – почти рыдал Артём – на самом деле слабый мальчик из обычной советской школы. – Но, понимаете, Анаксимандр Павлинович, разум холоден. Во всех этих гегельянствах и фихтеанствах нет страсти, воли к жизни, истерии накала. И так было всегда. Глупое, но страстное решение всегда пересилит решение умное, но холодное и рассудочное. Мы не остановим сорвавшейся лавины проповедями.

– А чем остановим? – перешел к обороне Имбирёв.

– Кровью.

Тут уж счел долгом вмешаться Анаксимандр Павлинович, автор-составитель бессмертной брошюры «Еврейские предки Ленина», претендовавшей в своем голом объективизме быть ещё одним вариантом спасения страны.

– Ты говоришь страшные вещи, Артём, – погрозил узловатым и кривоватым крестьянским пальцем Пилонов. – Ты же образованный человек, живёшь в конце ХХ века, когда гуманизм победил даже самые зверские диктатуры – и ты говоришь о крови, как универсальном решении?!

– А возрождение христианства, реставрация храмов… – подлизнически вставил Имбирёв.

– Анаксимандр Павлинович! Ваня! Я боюсь ошибиться в глазах умнейших собеседников, но разве христианство взросло не кровью мучеников? Логика христианства неоспорима, но она никогда и никого не побеждала, потому что и цель её – сменить радость побед на радость света. А вот на крови мучеников росла сила, в итоге выдавившая мучителей.

Это было уже, что называется, «ни в какие ворота». Вот как далеко завела теоретические искания кувинских эрудитов смерть спекулянта-чабана Чахоладзе. Он, если бы воскрес – очень бы удивился, с какой приправой его подают к письменному столу…

– Не понимаю! Не понимаю! – вкричал Имбирёв заполошно… и убежал. Даже в светлых струях добродетели в «Роднике» он не нашел успокоения мучающейся совести.

– Надо с этим что-то делать! – бормотал Пилонов, отставив в сторону совсем остывший чай. – Ты согласен, Артём?! В стране бардак, надо с этим что-то делать… Не то все в кровище захлебнёмся… Надо что-то делать…

– Это бесспорно, Анаксимандр Павлинович! – с максимальной для аристократа тактичностью закруглил тему Трефлонский. И достал какие-то рукописи, которые принёс в редакцию печатать. Он не хотел распевать на все лады «надо что-то делать»; он-то лично прекрасно знал, что нужно делать…

 

*  *  *

 

Дома Имбирёв посчитал, что мучиться совестью лучше на сытый желудок, и вальяжно прокричал через коридор маме на кухню:

– Мамо! Подавайте обедать!

Надо же, как странно: вот за этим обеденным столом едва ли не позавчера сидели, трапезничали с Биджо – а теперь его больше нет… И завтра будут хоронить в закрытом гробу, потому что почти ничего не осталось от бойкого «практического человека»… И что на это возразишь, кроме вязнущей на зубах банальности – вроде «надо продолжать жить, потому что жизнь продолжается»…

Например – надо гнать маму в её госиздательство «Кулинария» – потому что она подозрительно часто стала брать там «работу на дом», и это могут засчитать за прогулы… Не хочется отравлять себе жизнь такими занятиями – а приходится… Не любит мать свою работу, ей бы поварихой быть, а не в литературном мире вариться…

Вот готовить она любит, спору нет. Если не шугануть – весь день простояла бы на кухне у плиты. Другой с ума сойдёт там от скуки, а этой, поди ж ты – весело! Самое обидное – и готовит-то плохо, жирно слишком: теоретик не всегда удачлив в роли практика…

Угощать мама тоже очень любит. Никогда два раза просить не приходится! И то сказать, куда бы она иначе девала тот вал «пищевкусовых продуктов», который с утра до ночи готова варганить у плиты? Утонула бы во всех этих борщах, холодцах, зельцах, отбивных и хреновинах!

Вот и сейчас: квартирантка Алсу сервирует стол, застеленный белой скатертью (как покойный отец любил) – а мама мечет и мечет с кухни разный обжорный припас.

По поводу супов – старинная битва поколений. Иван ненавидит супы. И много лет подряд «мамо» традиционно спрашивает его:

– Вань, будешь суп?

Иван столь же ритуально, обреченно отвечает:

– Нет, мамо, не буду.

В итоге – совершив ритуал – мама ставит перед ним полную тарелку рассольника или окрошки. То ли это в мамином понимании не супы, то ли перед нами пример женского алогизма…

Битва Ивана с супами всегда позиционна. Иван долго отнекивается. «Мамо» бранится вперемешку с рекламой своего труда – перечисляя, какую кинзу и какую баранинку свежую она туда положила.

В итоге надломленный Иван, чтобы от него отстали, начинает с постной миной хлебать отнюдь не постный суп. Он цедит жижу, отталкивает ложкой гущину, отбивает мамины попытки скормить ему «мясцо наваристое» – и в итоге традиционно именуется «свиньёй». Это ничего, он к такому за годы жизни с мамой уже привык, и даже внимания не обращает…

В этот раз помянуть покойного Биджо мама предлагает борщом «на первое». В доме чисто по-советски казарменно соблюдается смена блюд: первое-второе-третье-десерт. На скорую руку у Имбирёвых не кушают: так ещё покойный дед завел, когда с войны вернулся: мол, я выжил, и хочу, чтобы всё было по всему, полноценно…

– За бараниной на рынок ходила! – жалуется мама Алсу, чинно обедающей по левую руку от «молодого хозяина». – На рынке дорого… А в магазине брать нечего – давка и какие-то горяшки… Надо завтра нам с тобой, Алсу, занять очередь за рагу…

– Если возьмём Ивана, – лезет с советами Алсу, – нам дадут три комплекта… Там в одни руки не больше пяти килограмм дают…

– А вам пятнадцать подавай! – сердится Иван Сергеевич, давясь нелюбимым борщом. – Не лопнете?!

– Дык ведь с запасом, в морозильник… – пытается оправдаться «мамо».

– В морозильник! – передразнивает Иван саркастически. – Весь дефицит появился из-за этих ваших холодильников! Пока холодильников не было – хрен бы кто лишнее взял… А сейчас несознательные граждане тащат и тащат, вагонами… Вот что вы, мамо, можете понимать в современной экономике?!

– Вань, запас карман не тянет… – робко вмешивается Алсу.

– Да и ты, голубушка, хороша! – сверкает на неё глазом Имбирёв, чувствуя, что Алсу давно и прочно спелась с мамой. – Доведёте державу!

– Не брюзжи! – угрожающим тоном рекомендует «мамо» и подает водку в маленьком, очень просто, но со вкусом, из простого стекла с хорошо притертой пробкой-шишечкой графинчике: помянуть Биджо «и всех присных его». В графинчике семья Имбирёвых испокон веку держала уксус, но Иван, став главой семьи после смерти отца, заставил наливать туда водку из бутылки, чтобы культурней выглядело.

Выпили из маленьких конусных хрустальных рюмочек тонкой гравировки, не чокаясь – помянули. Плотно закусили…

А к концу этого лукуллова пиршества случилось то, чего мать Имбирёва давно и панически боялась: к Ивану Сергеевичу пришел милиционер и принёс повестку с вызовом на допрос «по делу об убийстве семьи Чахоладзе.

 

*  *  *

 

– Давно вы состоите Советником криминальной семьи Корлеоне… бр-р-р… Чахоладзе?! – с места в карьер взял немолодой и с виду тяжело болеющий хроническими недугами следователь Климент Пафнутьевич Всехаров. Было видно, что следователь, несмотря на весь свой советский жизненный опыт, подражает по-детски кинематографическому комиссару Каттани…

– Я Советником не состоял никогда, и семья, насколько мне известно, состояла из кооператоров… – нахмурился Иван Сергеевич.

– Естественно… – Климент Пафнутьевич змеился сарказмом. – Вы слишком умны, чтобы официально оформляться в их штат… Оклада вы не получали, в ведомостях не расписывались… Ну, а так то? Разово? По случаю? Брали на лапу, уж признайтесь, тут все свои…

Имбирёв на такой вопрос отвечать не пожелал и страдальчески возвёл глаза к потолку: мол, взгляни, Боже, в чем меня, невинного, обвинять смеют!

– Я ведь вас не обвиняю… – скинул пар Всехаров. – Ваши аналитические записки для Чахоладзе – они в себе никакого состава преступления не содержат… Но уж признайтесь, по меньшей мере, что они ваши, Иван Сергеевич… – следователь выложил из кожаной папки несколько листков бумаги, напечатанной на «Ятрани» в рабочем кабинете Имбирёва. – Печатную машинку мы сразу «пробили» – на ком числится по последнему учету копировальной техники…

Имбирёв вспыхнул красной девицей и хотел сказать чистую правду – что печатал записки не он, а приходящая к нему девушка Алсу. Но хотя это и соответствовало действительности «на все сто» – всё же показалось интеллигентному юноше подловатым. И он покрыл Алсу – не стал называть её, замазывать в неприятное и непонятное дело.

– Подписи-то вы не ставили, Иван Сергеевич, умно, кто спорит? Только машинка ваша печатная – она для нас сама, как подпись с печатью, понимаете?

– Если, как вы говорите, – пошел на сотрудничество со следствием немного растерянный Имбирёв, – если… как вы изволили… бумаги не содержат криминала… К чему тогда этот разговор?

– К тому, Иван Сергеевич! – закричал вдруг Всехаров, и по его страдальчески побагровевшей роже было видно, как тяжело ему даётся нажим. – К тому, что убита целая семья! Четыре трупа повисли «глухарем», и не последних в городе людей…

– Я понимаю… – кивнул Имбирёв, изображая живейшее сочувствие хворям следователя и развалу правоохранительной системы. – Я понимаю… Но я не понимаю – чем могу? Мои отношения с семьёй Чахоладзе ограничивались моими консультациями, как экономиста… Я делал это по дружбе с младшим кооператором, Биджо Гмиривичем, что и прошу внести в протерозой… м-м-м… то есть, протокол, извините!

– Про алмазы что знаете? Неужели экономический консультант семьи Чахоладзе ничего не знал о том, что они покупают сибирские алмазы, организовали канал сбыта, перешли дорогу воровским «авторитетам»?

– Я никогда не был экономическим консультантом семьи Чахоладзе! – оскорбился Имбирёв картинно. – Я немного консультировал своего сверстника и друга, Биджо Чахоладзе, по его просьбе… Как экономист, я знаю, на какой помойке в нашей стране лежат деньги, которые легче всего поднять… Только и всего… И не стоит подвешивать мне какие-то алмазы и ювелирную мафию… Если вы читали не вам адресованные письма – то, стало быть, знаете, о чем там идёт речь…

– Читал, знаю… Об утилизации черствого хлеба на свинокомплексы, например… Это не противозаконно… Но вы считаете – это нравственно?

– Что?

– Скармливать свиньям черствый хлеб в масштабах города-миллионника?

– А что с ним делать? Просто в землю закапывать?!

– Формально вы правы, Иван Сергеевич, и у закона к вам претензий нет… Но ведь речь идёт о ХЛЕБЕ, понимаете?! Вам не приходилось задумываться, что заплесневелую корку хлеба, возможно, лучше похоронить, чем заполнять ею свиные корыта?!

– Я категорически не понимаю смысла ваших претензий! – поднял ладони Имбирёв, как бы защищаясь. – То, что ежедневный ущерб в несколько тысяч рублей – полезен нашей советской экономике?!

 

– Да я не в претензии, – сдался следователь. – Я так, для разговору… Понять вас хочу, Иван Сергеевич! Чистенький вы уж больно персонаж «мутного времени» – оттого, думается мне, может быть, и самый страшный… Алмазами ворованными вы не торговали – за них уголовники других убили… И даже хлебом свиней не вы кормили – вы только посоветовали, надоумили, эффект рассчитали… Я не Чахоладз боюсь, Иван Сергеевич, они как звери из дикого леса… орудия… Я таких как вы, боюсь, гладко выбритых, округло пишущих… Я, поймите, тоже гражданин… «Родник» ваш читаю аккуратно, подписан… А там, в «Роднике», посерёдь всего – Иван Сергеевич Имбирёв, до того правильные слова впечатал, что аж скулы сводит… Конечно, думаю, листаж, строкаж не забыл – работа-то сдельная, но как играет словом, как заплетает… Хороший вы человек, если по «Роднику» судить, Иван Сергеевич… А потом оказывается, что бумажечки с умом у Чахоладзе, чабанов этих гребаных, тоже Иваном Сергеевичем Имбирёвым отлиты! И как прикажете понимать? Патриот, по всем статьям, прораб «перестройки» – а помогает ворам свою страну разворовывать…

– Я не… – протестующе вскочил Имбирёв, заливаясь девичьим румянцем праведного негодования.

– Да сидите вы! – сердито махнул рукой Всехаров. – Ещё Достоевский, Иван Сергеевич, как вы помните, писал, что мало у нас в народе деловых людей… Генералов, писал, много, всяких представительных особ – а вот таких, чтобы дело поставить могли… Судя по тому, что я прочитал в бумагах покойных – вы именно такой человек! Современный, молодой, деловой человек. Почему вы с ними, Иван Сергеевич? Почему не с нами?

– С кем это, с вами? – опешил Имбирёв.

– Почему вы все эти свои бумаги писали не в Крайком Коммунистической Партии Кувинского Края, а жуликам Чахоладзе?! Вы же должны понимать, как сейчас трудно стране без таких вот молодых, деловых людей, в какой мы все, советские люди, заднице! И в этой ситуации вы нашли, на кого работать – на отпетый горский криминал!

– Да я как бы не против Крайкома Кувинского Края… – растерянно пролепетал Имбирёв. – Но, полагал, не по Сеньке шапка… Я ведь Биджо советы давал – так, по дружбе, за «спасибо»… Если в них есть какая-то ценность – ну, передайте их в экономический отдел Крайкома, я буду только рад…

– Разрешаете? – прищурился Всехаров, и было непонятно – издевается он, или вправду интересуется проблемами авторского права.

– Да мне-то, собственно… Какая нужда в этих листочках? В макулатуру их сдавать, что ли?! Я про них и забыл давно – отдал Биджо, да и забыл… Если там что-то полезное для Крайкома…

– А я возьму и, правда, передам… – заискивающе проворковал Климент Пафнутьевич. – Правда, передам, пусть рассмотрят… Если вас пригласят – не откажите уж, посетите…

 

*  *  *

 

…Здание крайкома – стандартное, типовое, мраморные плиты, дубовая панель, большие алюминиевые входные группы и окна во всю стену в каждом кабинете… Неизменные красные ковровые дорожки – словно бы партийцам удовольствие доставляет ежедневно попирать ногами флаг своей партии… Кондиционированный полумрак огромного холла-фойе, где за полированной конторкой дремлет дежурный милиционер, а сбоку – женщина, принимающая письма и прочие бумаги…

Здесь зависла и гудит мухой о стекла тихая, но навязчивая тревожность. Здесь те, кто в галстуках – ходят на цыпочках и вдоль стен. Потому что неизвестно, что будет; что будет – неизвестно...

На первом этаже слева по коридору – кабинет завхоза. Возле кабинета – списанный стол, а на нём – срубленные головы заморенного и нестрашного дракона бюрократии: бордовые таблички, свинченные с тяжелых дверей тёмных тонов с золочеными ручками: «Отдел тяжелой промышленности», «Отдел транспорта и связи», «Отдел сельского хозяйства и пищевой промышленности», «Отдел химической и нефтяной промышленности»…

И мало того – под ними ещё пластиковые узкие прямоугольники отдела лесной и бумажной промышленности, легкой промышленности и товаров народного потребления, торговли и бытового обслуживания…

Было всё это в Кувинском крайкоме КПСС – и вот, сплыло на днях. Велено в рамках борьбы с бюрократией (будь неладна и она, и борьба с ней) – слить всех бедных «партейных» сидельцев в единый социально-экономический отдел… Ужас, нервотрёпка, валидол, валерьянка, сокращение штатов, перетряски, все на нервах, на цирлах, сводят счеты, выясняют отношения…

Бедные, блеклые, затёртые, как медные пятаки, ученые на медные деньги партийцы! Они в бездарной и безвольной серости своей похожи на трафареты, вырезанные из советской грубой оберточной «универсамской» бумаги…

Иван Сергеевич Имбирёв, милостью покойного Гмири Чихоладзе, имевшего обыкновение вести подробные архивы в импортных папках на хромированных скрепах – направляется по этим коридорам с тушеным неаппетитным звуком, глотающим каблучный перестук – к двери на третьем этаже, мимо пальм и фикусов, черных кресел и низких журнальных столиков, мимо огромных угловатых витражей. На двери – табличка «Заведующий курсами повышения квалификации партийных и советских работников крайкома КПСС» и машинописная вставка пониже золотых литер должности – «Зульдонь В. В.». Имбирёв не знал даже, «Зульдонь» – мужчина это, женщина или совмещаемая с заведованием должность. А рядом, напротив – самая грозная дверь, возле которой томятся несколько суконных трафаретов с дымчатыми очками, хрестоматийно-чиновничьего вороватого и смущенного вида: «Комиссия партийного контроля при крайкоме КПСС Кувинского края»…

Зульдонь оказался средних лет лысоватым бездельником, Валентином Викентьевичем, в полосатом галстуке с огромным узлом и вышитыми на сорочке петухами. Пиджак Зульдонь постоянно вешал на спинку кресла, как и большинство его коллег – чтобы создать иллюзию постоянного своего присутствия: здесь, мол, он, на минуточку вышел, вот и пиджака не одел…

Имбирёв, как заправский демагог, несмотря на свою молодость, деловито и осанисто загибал пальцы, разворачивая перед Валентином Викентьевичем сказочные резервы экономии в Крае:

– …Утончение бумаги, на которой издаются наши газеты даст снижение веса квадратного метра листа на два грамма… Это позволит удвоить тиражи всей краевой прессы…

– …Дополнительный выпуск копеечных ломких деталей для замены снизит спрос на латунное гидрооборудование, типа водопроводных кранов, в три раза…

– …Снижение потерь сыпучих грузов путем подкладывания в кузова грузовиков копеечной тепличной плёнки – даст до 20% экономии зерна, песка, цемента и тому подобного барахла…

– …Свободная продажа стройматериалов сносимых старых домов вместо их уничтожения и вывоза на свалку даст краю несколько миллионов дополнительных рублей…

– …Списанную мебель и оборудование тоже уничтожают – вместо того, чтобы реализовать по остаточной стоимости…

– …Наладить утилизацию бытовых отходов: технологии я изложу и подскажу…

Своими откровениями Имбирёв совсем свёл с ума бедного Зульдоня, который сразу же признал как превосходство интеллекта молодого гостя-советника, так и его житейскую неопытность.

«Этот парень – большой выдумщик! – думал про себя Зульдонь. – Хотя реальных дел не видел и людей совсем не знает… Плёнку ему подстели в кузов! А как они тогда, шоферюги-то наши, воровать станут?! Так они отсыпали себе зерна или цемента, сколько нужно, ссылались на распыление сыпучих грузов… А с такой экономией мы бунт получим в автоколоннах, и расхлёбывай потом перед Москвой… Списанную мебель продавать аукционом? Да её же шустряки актируют, как сожженную и забирают себе бесплатно… А тут продавать её! Эдак крайком ещё и в гостиницах со столовыми бунт получит…

Зульдонь, давно пробиваясь локтями среди партийной скользкой братии, лучше Имбирёва понимал, что жизнь сложилась по удобной для жизни конфигурации, и всякая перемена порядка – в том числе путём усиления экономии – будет напрягать большую массу народу.

Это ведь только студентишке с его линейной логикой кажется, что полтора килограмма больше одного; а жизнь – она не математика. У неё счет свой, и счеты она сводит – тоже свои…

Порой иметь килограмм без проблем гораздо выгоднее, чем вырвать полтора килограмма с сильными потрясениями и колебанием устоев отношений.

«Однако, – говорил сам себе Валентин Викентьевич, – парень умён, дьявольски умён, и речь хорошо поставлена… Кое-что из этого экономического трёпа и правда можно внедрить… Но главное – вещать об этом, доносить, освещать, крутить в отчетах, оглашать с трибун! Вот это дело! Вот это он удачно зашел – прямо ко мне в клешни…»

– Иван Сергеевич! – задушевно сказал товарищ Зульдонь, глядя на Имбирёва бесцветными, младенчески-лучистыми глазами прохвоста. – А вы могли бы изложить эти ваши идеи для нашего актива? Так сказать, использовать ваши знания в острой плоскости политпросвещения?!

– Да конечно мог бы… Я за этим к вам и пришел, Валентин Викентьевич…

– Мы бы оплатили вам… По высшей ставке, через общество «Знание»…

– Честно говоря, Валентин Викентьевич, у меня проблема не в оплате, – замялся Иван Сергеевич. – Тут такое дело…

– Что? Что? Говорите! Партия всегда поможет патриоту!

– Я, понимаете ли, чтобы активнее работать в области прикладной экономии… Короче говоря, ушел на заочное отделение моего факультета… А туда военная кафедра не распространяется, и получается, моя студенческая отсрочка от армии… Ну, словом, военкомат меня теребить стал…

– Так вы хотите уклониться от военной службы?! – испугался Зульдонь, который, по традиции советской бюрократии, боялся любого куста и пня даже в собственном саду.

Имбирёв – как ни молод был – сволоту эту гражданско-служащую уже вызнал и цену ей вымерил. Понимал, чего можно просить в сыкливом крайкоме времен поздней «перестройки», а чего нельзя. И план разработал – достойный своего умища немерянного, который и товарищ Зульдонь оценил…

– Конечно, нет! Не хочу я уклоняться! – терпеливо, как в детском саду младшей группе, разъяснял Имбирёв. – Но я хотел бы служить в кувинском казачьем батальоне, особой, новой воинской части…

– А у нас что, есть казачий батальон?! – снова для порядка и очистки анкетной совести испугался Зульдонь, но уже меньше прежнего.

– Теперь – есть. Личное детище военкома Палтусова.

– Очень интересно… – прицокнул Зульдонь, которому на самом деле было совсем не интересно. – Но, к сожалению, я не имею такого веса, чтобы позвонить генералу Палтусову, и дать ему распоряжение…

– Этого и не нужно!

– А что нужно? – партийный волк всё больше и больше проникался уважением к смышлёному мальчишке-экономисту.

– Вы меня к нему официально направьте, как журналиста, аккредитованного крайкомом КПСС… Если что – я член Союза журналистов и член Литфонда, так что… ну, вы понимаете… Комар носа не подточит! Направьте, чтобы я интервью взял для крайкомовского «Блокнота Агитатора» (это был журнал, который крайком выпускал для своих инструкторов).

– И всё? – даже немного разочаровался простоте миссии товарищ Зульдонь.

– И всё, – подтвердил Имбирёв.

– Так это же пара пустяков! – не выдержал и выдал восхищенный заведующий курсами.

– Дальше уже моя забота! – пояснил Иван Сергеевич. – Мы с ним там выпьем, поговорим, материальчик подготовим – утвердим, и попутно мою проблемку решим…

– Иван Сергеевич, я думаю, у нашего сотрудничества большое будущее!

– Само собой, Валентин Викентьевич! Это мой метод, если хотите, поделюсь… Чтобы решить большую проблему, её нужно разбить на несколько маленьких…

– Кстати, – лез с инициативой избавленный от неприятных миссий товарищ Зульдонь. – Я могу запросто пригласить товарища Палтусова на ваши семинары, в рамках партийной дисциплины… Когда вы будете рассказывать о резервах экономии – военным тоже не лишне ознакомиться…

– А это было бы вообще замечательно! – радушно, и совсем по-мальчишески улыбнулся Имбирёв…

 

*  *  *

 

Корреспондент «Блокнота Агитатора», официально направленный Крайкомом КПСС, – возвращался из военкомата домой на черной военкомовской «Волге», и адъютант генерала выскакивал, раскрывал перед Ваней Имбирёвым дверцу, только что руку, как даме, не подавал.

– Умный ты мужик, Ваня! – кивал пего-седой головой, дул в усы генерал Палтусов, читавший машинописную версию интервью, и расписываясь старомодной перьевой ручкой на каждой странице. – Хочешь, комиссую тебя по-полной?! Или сюда в штаб возьму, личным помощником?

Мать Ивана Сергеевича тоже надеялась, что сына выпустят с «белым билетом», как всю «золотую молодёжь» конца «перестройки». И потому очень ругалась, проклиная его дурь, когда он впервые явился домой в казачьем мундире полной сборки…

– Вот дурак окаянный, обормот, простофиля… Выпросил, идиот, себе милости через крайком! Да неужели же ты не мог сказать им там?! В крайнем случае – пригрозить, что жалобу напишешь в издательство «Кулинария» – счас литературы все боятся… Теперь ещё в Политбюро ЦК КПСС съезди, может, тебя говночистом устроят!!!

– Спокойно, мамо! – поднял Имбирёв миротворческую ладонь. – Вам, как женщине, может и непонятно, но неудобно мужчине в такое время… того-этого… За жалобами в «Кулинарию» прятаться… Положение – лучше некуда! Ночую дома, по городу проход свободный! Не служба – малина!

– Конечно, тебе, алкашу, куда же лучше-то?! – стервилась мамо.

– Мне уже звание старшины Палтусов выписал, лично, высшее из солдатских… К концу службы дадут офицерские погоны, чего ещё желать?!

– Как чего?! – издевалась скандальная мать. – Поллитру ещё, и будет в самый тазик! Люди такие дела делают… Матерей своих в норковые шубы одевают… А он служить собрался! А ежели, к примеру, тебя, казака на букву «М», в Карабах отправят, и убьют там?!

– Мамо, Эпикур говорил, что пока человек есть – смерти нет, а с приходом смерти – человека нет…

– Ну и придурок был твой Эпикур! – Взвизгнула «мамо», и вдруг обнаружила знание жизненных реалий, которого так не хватало Ивану в его юные годы: – Казаков-то Палтусов не зря сводит вместе, идейных готовит – под карательные чистки…

– Ну что же, если есть предел всему! – пропел Имбирёв фальшиво популярную в перестройку песню. – Так значит, поживем и на пределе…

Обрадованный Палтусов представил комбату казачьего батальона Бунякову нового служащего в весьма лестной форме:

– Лично тебе от себя отрываю… Типа политрука будет…

Это было гораздо важнее маминых взвизгов и нелепых, беззубых ругательств.

В батальоне Имбирёв занялся тем, что давно уже приносило ему и уважение, и связи, и деньги: стал писать очерк о казачьей части, завел летопись батальона, поволок всё это в дружественный «Родник» – и вскоре обрадовал сослуживцев большой – на разворот – публикацией…

 

Примечания:

[1] Фр. enfant terrible (анфан тэрибль) – букв. «ужасный ребенок».

[2] Прозвище «тонтон-макуты» связано с мифом о Дядюшке-с-джутовым-мешком – так с креольского переводится «тонтон-макут», – который на Рождество приходил к непослушным детям, запихивал их в мешок и утаскивал в неизвестном направлении.

[3] Англ. – «О, да! Братья Карамазовы…. Грушенька… Это твоя роль, от рождения твоя…

[4] Англ. – "Битва кошельков и сундуков"... Питер Брейгель…

[5] Англ. – Ты тоже в ужасе от этой картины?

[6] Англ. – Нет, нет! Этого не может быть! Это опять выходки чертова Мак-Грегори!

[7] Англ. – Боже! Иван! Вытащи меня отсюда!

[8] Англ. – Я буду любить тебя вечно – и вечности не хватит, чтобы вместить всю мою любовь…

[9] Грузинск. – «красавица».

[10] Англ. – «Ахейские цари думали, что Бог создал Гомера, чтобы служить им. Но кто помнит о них сегодня? Получается, что Бог создал их для служения Гомеру...»

[11] Англ. – «Предельные корреляции квантового континуума».

[12] Англ. – «Хозяева жизни считают, что мир создан для них... но только Бог знает... Бог знает под кого Он на самом деле создавал мир...»

 

© Александр Леонидов, текст, 2015

© Книжный ларёк, публикация, 2015

—————

Назад