Александр Леонидов. Песнь о Гине-горожанине

26.01.2016 22:12

ПЕСНЬ О ГИНЕ-ГОРОЖАНИНЕ

(Публикуется по изданию уфимского издательства «Китап» – 2005 г.)

 

Примечание Смотрителя:

В далёком уже 2004 году наш «Клуб элитарной книги» пополнился ещё одним скромным томиком – «Экзистенцией» (т. е. «исканием смысла жизни») А. Л. Леонидова. Естественно, это чтиво не для всех, и может доставить удовольствие только подлинным ценителям слова, образа и философской притчи-афоризма. Леонидов – сложный автор со сложной биографией и сложными воззрениями на жизнь, он никогда не балует читателя открытым текстом и готовыми подсказками, его творчество напоминает ребус.

«Песнь о Гине-горожанине» – стала частью того сборника. А в 2005 году Гину переопубликовал «Китап»… Историческая проза – это Леонидов периода 1992–93 гг.

Это историческая новелла, философская сказка, летописная притча, порой недопустимо осовременивающая (как и у Ницше в «Заратустре») события весьма далеких дней.

История, рассказанная студентом (со специализацией «Древний Восток») Сашей Леонидовым, произошла на священной земле между Тигром и Евфратом, в Междуречье, около 5 тысяч лет назад.

Оконченная в 1993 году «Песнь об Урукагине», основана на полноценных исторических источниках и вполне может считаться историческим романом. Однако просто так, бесцельно, на 5 тысяч лет не уходят. Нетрудно заметить у «Песни» протестный формат – она писалась по итогам вселенского погрома 1991 года, в шоке от избиения Ирака и развала России. Писалась тогда, когда диссидентский фальшивый лозунг «За нашу и вашу свободу» вдруг стал патриотическим и подлинным.

Гина-горожанин (или по-шумерски – Урукагина) – удивительный деятель мировой истории. Об этом мало говорят и пишут – но именно он ПЕРВЫМ восстал против рабства и социальной несправедливости, провел реформы, ущемившие разнузданность богачей, и даровал беднякам определенные права. Душа человека – от природы, от естества христианка, и была ею даже до великого пришествия Христа.

Против Урукагины, несшего в себе угрозу всему деспотическому рабовладению, выступил царь Уммы, имя которого переводится с шумерского как «Богач». «Богач» разрушил дело Урукагины и вновь погрузил Междуречье во мрак разбоя и несправедливости.

Сейчас, когда мы смотрим хроники по телевидению, – мы понимаем, что история повторяется. Словно бы тень царя Загисси, восставшая из гроба, витает над американскими оккупантами – «богачами», пришедшими грабить и убивать бедных арабов, желавших жить по-своему.

Но тот, кто самонадеянно примеряет на себя кожу Загисси, должен помнить и о его бесславном конце: жертвенный чекан Саргона («справедливости») пробил однажды череп коленопреклоненного пленника Загисси, и всегда будет поступать так же со всеми, кто рискнет право силы ставить выше права света.

Добро всегда побеждает зло. Правда, очень часто на это не хватает земной человеческой жизни. Что поделать – ведь тысячелетие для Господа нашего подобно одной секунде – вот пафос «Урукагины»...

 

I

 

Огромное матовое солнце заходило за тяжелыми стенами и башнями зиккуратов города Лагаша. Торговая жизнь, кипящая в царствование последнего царя Гины, прозванного «Гиной Горожанином» (Урукагина), затухала, лавки торговцев закрывались, и люди спешили запереться в сырых глинобитных домах. Лишь царские дамкары, хранители городских просяных складов, толклись еще на улицах, сгружая в амбары мешки с мелкой сыпучей дуррой. Зерна ее высыпали прямо на глиняный пол, освобождая джутовые домотканые мешковины, изредка пробуя дурру на вкус: не отсырела ли, пролежит ли долго, если случится осада города? Командовал дамкарами один из царских галь-уку, военачальников. Пасгепа сжимал рукоятку медного кривого меча, отсчитывая караван свирепых волосатых животных с далекого севера – верблюдов. Их привели в Лагаш дикие варвары из неведомых земель, и царь Гина приказал купить их. Дикие уродливые звери отпугивали глупых дамкаровых слуг, шамаллумов, и разгрузка шла медленно. Галь-уку Пасгепа окружен был лучшими и отважнейшими мушкенумами, со всех сторон прикрывавших его плетеными щитами, однако рукоять его меча взмокла в кулаке.

– Сингамиль! – подозвал галь-уку дамкара. – Прикажи рабам, пусть поторопятся! Никто не смеет оставаться на улицах дольше солнца, зеркала Энлиля!

Сингамиль почтительно поклонился и приказал ускорить разгрузку. Этого можно было и не говорить, поскольку потные полуобнаженные шамаллумы торопились, как могли. На низины города наползал косматый непроглядный, кровавый в свете заходящего солнца туман. Болотный и болезнетворный, несущий с собой мертвенное дыхание гнилых тростников, вышедший откуда-то из самых черных омутов бездонного Тигра и плотной пеленой охватывающий Лагаш с запада, он вызывал ужас даже в самых храбрых сердцах.

По преданию даже великий витязь, первородный сын Экура Забаба скрывался от болотного дыхания, в котором силы зла и ночи соединили все бесчеловечное и чудовищное, что было в этом мире. Что это было – не знал никто, ибо никто не мог возвратиться из чрева такого беспроглядного тумана, серой мглы, которая шла теперь на Лагаш. Но наутро от тех, кто вышел за городские стены, находили лишь обглоданные кости, а могилы на кладбище в заболоченной низине оказывались развороченными. Тростники сами по себе душили мелких животных, сворачиваясь вокруг их тел, словно удавы из восточной страны Мелухха, где течет река Инд и живут варвары – дравиды. Огромные стаи птиц носились в небе, охваченные безумием, кричали, метались и одна за другой падали на поля и крыши домов. Говорили, что это дым от умерших и сожженных на костре варваров удушает птиц, охватывая их плотной пеленой и лишая воздуха, раскаленными искрами выжигая глаза. В такие туманные ночи все в Лагаше затворялось и замирало в щемящем спазме страха. Замерло сердце и у поседевшего в битвах Пасгепы, хорошо познавшего: не страшно ничто, нападающее снаружи, но страшен враг, поражающий изнутри. Пасгепа знал, что таким может быть лишь ужас, лишающий разума.

– Надитум! – приказал он властью галь-уку. – Алакума!

– Кульма шитум? – иронично спросил отважный Сингамиль, указывая на неразгруженный караван.

Пасгепа не отважился спорить с ним, хотя и был начальником. Однако верблюды, напрягая чуткие уродливые ноздри, почувствовали опасность, растворенную в жарком влажном воздухе, и стали гораздо покорнее прежнего.

«Живое становится мертвым, а мертвое – живым! – вспомнились Пасгепе слова древнего Энси. – Встанут мертвецы из могил, наполнившись целительной силой земли, лягут люди в могилы, задохнувшись в тлетворном воздухе…»

Шамаллумы с расширенными от страха глазами закончили, наконец, дело, Сингамиль запер хранилище и только после этого позволил другим дамкарам расходиться по домам. Пасгепа направился к царской резиденции. Пройдя сквозь стражу, уже перекрывшую все входы и выходы, направился к великому зиккурату, где коротал ночи великий и властительный Гина. Дворец был сложен из огромных, привезенных издалека каменных глыб, вдоль узких и темных его переходов коптили дымные факела, словно гнилушки в эламских пещерах.

 

Странно и страшно было Пасгепе входить в это порождение гор, из которых некогда вышли шумеры, растерзанные нечистью и болезнями. Через могучий Тигр пришли они в богами проклятые болота, где поначалу строили дома на сваях, прячась в небе от злобной, вездесущей воды. Словно шлейф, тащились за шумерами их беды, чудовищные и таинственные саблезубые вампиры, сторожившие их прежде на горных перевалах. Бесформенные, заплесневелые водяные монстры враждовали с детьми горных ночей, но не с меньшей яростью нападали на людей.

– Пусть будут прокляты горы! – пробормотал Пасгепа, вспоминая, как в последнем лихом набеге раздробил голову Эламу, и как потом, ночами, липкие щупальца тьмы утягивали лучших его мушкенумов, как в ужасе войско его побежало назад, не спало три ночи, а на четвертую слабых, упавших на землю от изнеможения, не смогли найти даже для похорон. Как кричали они, уносимые нечистью в нечестивые подземные лабиринты: «Будь прокляты горы! Будь проклят галь-уку Пасгепа!»

С такими мыслями поднялся он на башню к величайшему из владык. Гина в жреческом наряде патэси, укутанный черным плащом, стоял у края портала, один на один с небесной твердью, глядя в глаза богов – звезды. В руках он держал расщепленную дощечку и отвес. Пасгепа распластался на узорчатом полу и дрожащим голосом произнес:

– О великий царь, от рождения облеченный в нам-лугаль, решу государства, всевидящий и всевластный! Твой раб, твой арду целует туфли твои!

Гина приложил к лучу звезды дощечку, отвес же несколько раз приподнял.

– Стань на ноги! – приказал он галь-уку. – Кто арду перед людьми, тот – гордец перед богами и небом! Приветствуй меня, как подобает человеку!

Нехотя Пасгепа поднялся. Только теперь он заметил рядом с Гиной, с головы до ног закутанного в черное, кисваднийского раба Ахуму и недовольно поморщился. Дело, о котором хотел говорить Пасгепа, было важным, но не для рабских ушей. Застыв в полупоклоне, Пасгепа ждал, что государь прогонит слугу. Понимая это, Ахума, пятясь спиной, отошел к выходу.

– Останься!» – коротко приказал Гина. – Пасгепа, ты хотел что-то сказать?

– Только то, что я исполнил приказание моего господина! – приложил Пасгепа руку к сердцу.

Гина кивнул, давая понять, что он понял. Скрипнув зубами, галь-уку вышел. Гина сделал вид, будто его военачальник не приходил вовсе.

– Звезды предвещают нам недоброе! – заметил он после долгого молчания. – Взгляни на них, Ахума! Я родился в семье бедного жреца, не наживавшегося на своем положении, как другие, залезшие в суму самим богам. Знай, Ахума, когда я родился, дать имя свободному человеку стоило дороже, чем купить раба; бедные боялись умирать, ибо похоронить было дороже, чем прокормиться. Простолюдины были опутаны ростовщиками, чиновники избивали подчиненных палками. Нечисть терзала город; я поднимал голову к небу и видел, что звезды неблагоприятно настроены. Потом, Ахума, я стал верховным жрецом, патэси, и зажил праведно. Не настолько, чтобы приблизиться к богам, но всего лишь настолько, чтобы быть недоступным для чудовищ бога тьмы Адада, побивающего поля градом. Я без страха уходил во мрак и возвращался невредимым. Я учил их, что если царь Лугальанд подобно своему предку Ур-Нанше возложит корзину с камнями себе на голову и пойдет впереди своего народа, то нечисть уйдет из города. Я учил, что в Лагаше каждому припасено еды по вкусу и незачем всем страдать. Одним от переедания, другим – от голода. Но они продолжали обжираться и нищенствовать; богатые забывали о богах, бедные проклинали их! И те, и другие пожирались в конце концов Ададом; а звезды все были неблагоприятны. И я решился убить зло. Вместе с галь-уку Пасгепой я ворвался во дворец Лугальанда, и Пасгепа зарубил того, чьи туфли до того целовал, чей нам-лугаль признавал столь неистово… Даже искренно, ибо раб искренен в своем рабстве, и убивая хозяина, и убиваясь за него. Запомни, Ахума, не стоит пить из золотой чаши; в ней всегда яд… я стал царем, еще не зная этого! Я наказал мздоимцев и кровопийц и надеялся, что люди повернутся к богам. Чего же я добился: того, что забывших о богах стало больше, а проклинающих их – меньше… и звезды вновь неблагоприятны.

– Так повелевает шумерийское ме, – с улыбкой ответил Ахума. – Не ты ли, владыка, учил тому, что все, даже боги, исходят из ме и заключаются в него; что толку сетовать на ме?

– Ты прав, бедный варвар, – грустно вздохнул Гина. – Ты прав… И все же должны же измениться эти звезды…

– А что с ними такое?» – спросил Ахума с прежней веселостью.

Гина поправил круглую плоскую шапочку звездочета, вновь взглянул на небо, словно ища там ответа.

– Тебе еще рано знать об этом! – ответил он грустно.

– Это слишком сложно для меня? – насмешливо вздохнул Ахума.

– Это еще слишком просто для тебя! – пробормотал государь сквозь зубы. – Ты смотришь на эти звезды и думаешь о звездах своего дикого края, где стелется по земле винная ягода… Ты видишь отличия двух небес, а я вижу их сходство… Тот, кто видит сходство двух вещей – несчастнейший из людей; тот же, кто разницы не видит – еще не совсем человек…

Он умолк, Ахума не смел продолжать разговора. Гина перегнулся через ограду портала, глянул в темную бездну, в клубы смерти, кишевшие у подножия великого зиккурата.

Во всеобщей мгле невозможно было ничего разобрать, но Гина знал, что сегодняшняя ночь принесет в город много смертей, осколков той одной, всеобщей, кишевшей сейчас на улицах.

– Ты знаешь, Ахума, – произнес он после долгого раздумья. – Я попробую сделать последнее, что в моих силах, я объявлю войну Ададу…

 

II

 

Ночь все темнела и сгущалась. Царь давно уже возлег на массивное ложе с высоким паланкином, утонул в мягкой постели, но мертвенная, могильная, сырая духота, какая бывает лишь в раскаленных термах, мешала ему спать. Гина тяжело дышал, утирал рукавом испарину со лба. Рядом с ним, на теплом каменном полу лежал его ручной шакал Каба, лизал широким языком узорчатые туфли хозяина. Во тьме горели страшные его глаза, холодные глаза привыкшего питаться падалью. Каба был огромен, для шакала – просто гигант. Его отец был волком, и хотя Каба внешне больше походил на мать, размерами он вышел в отца. По дворцу, среди мушкенумов, ползли темные слухи, что Каба – оборотень и упырь, что ночами он превращается в человека и сосет из Гины кровь. Эти слухи подогревало то, что никто еще не видел Кабу при свете дня. Ночью он сторожил хозяина, и мушкенумы слышали в покоях царя его надсадный лай, кашель и хохот. Но как только зеркало Энлиля поднималось над грешной землей, Каба исчезал… Кроме шакала, в покоях царя ночевал раб Ахума – на низкой плетеной лежанке в самом прохладном углу. Более никто не смел входить к владыке ночью. Никто более не мог, не имел права увидеть, как всевластный нам-лугаль страдал по ночам…

– Ахума! – простонал Гина, и Каба приподнял чуткие шерстистые уши. – Ахума! Дай воды!

– Сейчас господин! – ответил Ахума привычно, зачерпнул глиняным ковшом из бочки, стоявшей рядом с ним. Неторопливо он подошел к господину и подал ему напиться.

– Черноголовый принес порошка? – спросил Гина, переведя дух.

Ахума отрицательно покачал головой. Гина тяжело вздохнул, Ахума виновато пожал плечами.

– Не стоит тебе, высочайший, курить конопляное семя! – грустно заметил раб. – Кисваднийцы знают, какую власть берет над человеком оранжевый дым; есть ли что мельче семечка конопли? Но оно перевешивает бессмертную нашу душу… Что есть наша душа?

– Ты начинаешь постигать ме, – вздохнул Гина. Он хотел улыбнуться, но лишь оскалился. – Но черноголовый раб великого энси носит мне не северную ароматную коноплю…

– Но что еще может заставить человека так страдать? – удивился Ахума. Великий Гина, тяжело сопя, промолчал. Он осмотрел низкие давящие своды и тяжелые резные столбы покоев. – Что может быть сильнее могучего царя Лагаша? – продолжал Ахума тихим голосом.

Гина сел на кровати, свесил голые сухие ноги к полу.

– То, что заставляет царя познать свою ничтожность! – произнес он, сжав руками ноющие виски. – Черноголовый приносит мне от энси-пустынника пищу богов, черный порошок, подобный углю, – черная меланхолия… Знаешь ли ты, что это такое, Ахума?

Склонив голову, раб непонимающе молчал.

– Есть людская печаль и обида, – вновь заговорил нам-лугаль. – Сотканная из жизни. Печаль эта всегда – о чем-то. Она не касается самого человека и направлена против того, что вне его. Она порождает ненависть и предательство. Энси-пустынник создал из нее желтый порошок. Но есть еще иная печаль, сотканная из смерти и спокойствия звезд. Это – печаль богов, печаль ме, породившей мир, та, что видит сущность вещей и углубляется в их корень. Печаль ме видит, что за мельчайшей частицей стоит более мелкая, а за огромнейшей вещью – еще большая. Все однообразно, и убого, и бесконечно; мудрость – в постижении величия человека, но высшая мудрость – в постижении его ничтожества… ничтожества самого себя… В жалости к другим и осознании их как братьев по несчастью… Так мыслят добрые боги, сотворившие мир. Пища их – мысль, летящая в глубь вещей. Нет ничего быстрее мысли, Ахума, но и она летит в эту бездну бесконечно… – Гина замолчал, дыша тяжело и прерывисто. Ему трудно было говорить, Ахума давно понял это, и всем видом своим умолял хозяина замолчать, что, наконец, и случилось. Однако сам царь, в воспаленном мозгу которого двигались тяжелые думы, уже не мог остановиться. Переведя дух, он опять заговорил:

– Адад карает раскаленным железом, голодом и жаждой; карать его дело. Создатель мира придумал его оттого, что сам не умел наказывать в бесконечной доброте своей; но того, кто в тщеславном суетном мудрствовании желает достичь ме, желает сравниться с ме, постигает наказание: они становятся равными ме. И страшно проклинают они тот день, когда погнались за богами, желая жалкой славы и пустой чести! Я говорю не о себе, Ахума! Я не прошел даже этого скорбного пути, и черпаю мудрость из желудка. Но я уже так пристрастился быть несчастным, что несчастьем кажется мне счастье, Ахума! Скажи, что боятся обрести, но еще более боятся потерять? Печаль – будет ответ мудрого. Не гонись за тем, что недоступно смертному, ибо достигнешь и станешь бессмертным, но в жизни увидишь смерь, а в смерти – жизнь… Будь осторожен, молодой Ахума…

Долгий, мучительный, отчаянный рев раздался за закупоренным окном царской палаты. Где-то недалеко от дворца, на пустынной улице полного мрака, вампиры терзали верблюда. Мурашки бежали по коже у всякого, кто слышал такой безумный предсмертный крик. Но, глядя на Гину, Ахума видел, что царь слышит нечто более ужасное и мучительное, то, по сравнению с которым все пытки мира – ничто…

 

III

 

Солнце восходило над влажными, парящими и мерцающими росой полями Шумера. Вместе с живительными его лучами, как это всегда бывает в мире, уходили ужас, тьма, уходили чудовища, порождения преисподней, в свои гнилые норы ададовы дети. Вместе с великим богом Солнца, выезжающим на небо в золотой колеснице, лучами света стучащим в запертые двери и ставни, возвращались в мертвый город дыхание и движение жизни. За глиняными дувалами прокричали первые петухи, по улице пробрела клыкастая, щетинистая, поджарая свинья, за которой бежали поросята с желтыми и черными полосами на упругих спинках. Жизнь уже бурлила в пока запертых домах, ликуя и празднуя свою очередную победу над смертью. Когда торговцы открыли свои лавки, а возчики выкатили тележки, Гина сумел, наконец, заснуть. Ахума по привычке увел Кабу в потайную комнату дворца. Каждое утро он делал это, не понимая смысла, да и не стараясь вникать в него. За несколько лет жизни в Шумере он понял, что от здешних людей можно ждать самых неожиданных и безумных действий. Оттого он всегда бездумно выполнял приказания. Отведя Кабу, он покинул дворец и вышел в царский сад. Он пользовался огромной свободой, мог в любой момент идти куда вздумается, но не имел права насовсем покинуть дворец. Не раз, видя Гину в радостном расположении духа, Ахума умолял его:

– Господин! Я все равно бесполезен здесь! Зачем я тебе? Отпусти меня в милую сердцу Кисвадну…

Нам-лугаль хмурил брови:

– Разве я, пользуясь правом сильного, хоть раз ударил тебя или оскорбил словом?

– Нет, Господин, – отвечал Ахума. – Шамаш свидетель, ты был добр со мною, как боги со всеми нами!

– Отчего же ты хочешь покинуть меня, уйти в край дикости, где люди ходят в шкурах, как звери?

– Будь ты зол, господин, – объяснял Ахума. – Я побоялся бы просить тебя! Но ты так добр, что я хочу воспользоваться твоей добротой.

Гина горько усмехался:

– Ты искренен, раб! – говорил он. – Ты хороший раб, но ответ твой достоин только хорошего раба!

Сидя под кронами деревьев в царском саду, Ахума вспоминал свои бесплодные просьбы о свободе и тяжело вздыхал. Веки его, обогреваемые солнцем, сомкнулись, и бессонная ночь превратилась в дневную сонливость. И в ярком свете предстала перед ним Кисвадна: ее горы и плодородные долины, леса ливанского кедра, маленькие роды людей, так непохожие на огромные шумерские города, и стелящиеся по земле сладкие гроздья винной ягоды. Вскоре, мягко ступая по траве, вышел к Ахуме отец. Он уже открыл рот, желая что-то сказать…

– Эй, сагу! Сагу! – толкнул кто-то Ахуму в плечо.

Отец вздрогнул и исчез, вместо него возник робко озиравшийся по сторонам мушкенум дворцовой охраны.

– Слышь, сагу? – спрашивал он.

Ахума расправил затекшие ноги, зевнул.

– Чего тебе? – недовольно спросил он.

– Слышишь? – зашептал мушкенум. – Ныне ночью опять было три погрома! Упыри ворвались в дома, сожрали три семьи… Кости по всему кварталу растащили, мать их!

Ахума поморщился, встал на ноги, отряхнулся.

– Такое происходит у вас каждую ночь! – сердито буркнул он. – Что удивительного?

– Раньше они пожирали оставшихся на улице! – сказал мушкенум. – А теперь научились штурмовать дома! Они всех нас тут пожрут!

– Глупости! – презрительно заметил Ахума. – Просто на улицах никто больше не остается, а ададовы дети тоже хотят есть!

– Не знаю, не знаю… – покачал головой мушкенум и, тем не менее успокоенный, поспешил на покинутый пост.

«А ведь и правда! – подумалось Ахуме. – Упыри совершенно обнаглели! Нужно бы сказать господину: нечисть наступает».

Ахума постоял еще немного, не желая уходить из мира света и ароматов в пещерное чрево дворца. Когда же он, наконец, собрался идти, кто-то мягко тронул его за плечо. Ахума обернулся, думая вновь увидеть мушкенума, и вздрогнул. Перед ним стояла черная фигура знакомого незнакомца, таинственного энси-пустынника. Никто не знал энси до конца, никто не догадывался, что у него на уме. Иногда энси уходил на годы, и никто не знал, куда он уходит. Изредка энси появлялся в городе – и никто не знал, откуда он явился. Он словно бы вырастал из-под земли, всегда внезапный, всегда непонятный, говорил предсказаниями, иногда мудрыми, но по большей части – непонятными и бессвязными. Несколько раз энси обвиняли в колдовстве, и жрецы зиккуратов призывали поймать его и убить. Однако легче было поймать вихрь в эламских горах, чем энси из пустыни. Зная все это, растерянный Ахума не нашелся что спросить, кроме как:

– Как ты оказался здесь?

– Разве ты не знаешь, человек, что в мире нет ни замков, ни стражи? – тихо сказал энси. – Иди к своему господину и скажи ему: беды царей в том, что их радует…

Не говоря более ни слова, энси-пустынник повернулся спиной и зашел за широкое развалистое дерево.

– Но мой господин еще спит! – растерянно сказал Ахума, недоумевая, отчего шаги пустынника такие бесшумные.

– Твой господин уже проснулся! – загадочно ответил скрывшийся с глаз энси.

Ахума свернул вслед за ним, но за деревом уже никого не было. Думая, хороший это знак или плохой, Ахума поспешил к царским покоям, но столкнулся с самим Гиной, одетым в белый похоронный саван.

– Господин мой! – вскричал возбужденный сагу. – Сейчас мне было видение, господин мой! Я увидел…

– Что? – перебил Гина с кроткой усмешкой снисходительного человека. – Тень великого отшельника Агуду, с которым ты когда-то познакомил меня! Тень Агуду велела передать тебе, что беды царей – в их веселии… – но не в грусти царей их счастье… – печально закончил нам-лугаль.

– Разве тебя, господин, не удивляет возвращение Агуду? – остолбенел Ахума. – Ведь его не было полтора года, и он возвратился мертвой тенью, и произнес неведомое и страшное предсказание…

– Знай, Ахума! – вздохнул царь. – Что Агуду передал мне: я буду царем до тех пор, пока радость не расцветет в моем сердце… Таков закон, сагу: чтобы нести благо другим, нужно отнимать благо у себя. Чтобы властвовать над другими, нужно страдать больше подвластных; думал ли ты, Ахума, сколько стоит нам-лугаль? Всякий, кто приобретает власть не по праву рождения, не проходит ли сквозь страшные болезни разума и тела, не лишается ли права на человеческие чувства? Становясь выше человека, остается ли он человеком? Избыток отрицает достаток, Ахума…

– Господин! – спросил сагу, дождавшись, когда Гина кончит. – Ты так часто говоришь о Агуду, хорошо знаешь его, понимаешь его слова! Отчего мне ты ничего не расскажешь о нем? Или это тайна? Или вправду Агуду – колдун и он вне закона?

Гина, мягко взглянув на своего раба, сказал:

– Агуду и я были энси. Я стал царем, а Агуду – никем; сколько сил он приложил для этого! И как я хотел бы поменяться с ним местами.

 

IV

 

Не прошло и полчаса с момента беседы в саду – а Гине уже доложили, что прибыли гости из соседней, некогда подвластной Лагашу Уммы.

– Это дети великого рода! – сообщил царю Пасгепа. – Сыновья надзирателя города, что следит за рабами, молодые Аабба и Лугаль Эмаха; неизвестно, послы ли они или просто путешественники, но они просят великого Гину принять их…

– Гина примет их! – чуть кивнул головой царь.

Он прошел в тронный зал, уселся на каменный тяжелый трон и положил руки на колени. При этом он застыл, словно каменное изваяние. Пасгепа подал сигнал, и братья из Уммы вошли. Почтительно склонились они перед чужеземным царем, он подал им знак, разрешая подняться с колен. Ритуал был соблюден, и можно было говорить о деле. Заговорил младший брат, Лугаль Эмаха. Старший брат важно молчал, давая высказаться младшему, и лишь изредка кивал головой.

– О друг и брат Нингирсу, воина Энлиля, – начал Эмаха. – Сын Нины, дарующей плодородие, царь Лагаша Гина! Да светится вовеки твое имя в ореоле славы и богатства! Царь Уммы, Лугаль-Загисси, твой брат, посылает тебе приветствие и дары: бронзой, золотом, медами, винами и рабами!

– Передай Загисси благодарность Лагаша! – чуть склонил голову Гина. – И скажи, что Лагаш воздаст ему за милость его десятикратно! С помощью богов торговые дела идут у нас все лучше!

– Однако, – плавно повернул речь Эмаха. – Царь Уммы встревожен делами своего брата в Лагаше. Встревожены и иные патэси соседних царств! Нам, недостойным, Лугаль-Загисси приказал передать тебе: горько, что твое достоинство попирается низкими людьми с твоего же позволения! Правда ли то, что ты, владыка лу и пур, запретил ставить на рабах клейма и запретил истязать их?

Тонкой улыбкой дипломата Гина дал почувствовать, что ждал этого вопроса.

– Верно! – кивнул он головой в такт кивкам Ааббы.

– А правда ли то, что ты, неборожденный, отменил древний закон Эннатума о том, что рабу, просящему о свободе, должно отрезать ухо? Позволил ли ты просить рабу о свободе в суде?

– Да, я позволил человеку через суд возвратить свободу! – ответил Гина по-прежнему спокойно. – И свободу сделал я главным в Лагаше! В моих подарках вашему царю не будет рабов! Я отдал царскую землю беднякам, отдал им земли бога Нингирсу и богини Бау, отдал им излишки земель богатых, лугалей; не разбогатели ли от этого я и лугали еще больше, не осыпала ли нас судьба золотом за благое дело?

– Царь! – вступил в беседу Аабба. – Мы не осмелимся поучать великий Лагаш; но дела Лагаша затрагивают ныне и дела Уммы. Многие наши рабы бежали в город Гины. Пусть Гина вернет тех, на ком стоит клеймо Лугаль-Загисси!

Царь сдвинул брови, за серьезностью пряча насмешку.

– Пусть Аабба рассудит сам, – произнес он. – Как можно выгнать того, кто постучался в твою дверь с просьбой о помощи? Разве Умме чужды понятия ме, учащие милосердию и добру?

Легкий багрянец тронул щеки Ааббы. Внезапно для всех, кроме Гины, он заговорил резким тоном, каким привык говорить надсмотрщик рабов.

– Разве боги учат нас воровству? – воскликнул он. – Почему, Гина, взяв чужое, ты не хочешь его отдать? И ты говоришь о ме?

Эмаха растерянно побледнел. Пасгепа уже потянулся к мечу.

– Назвать вором царя, – сказал он мрачно. – Это назвать свою голову отрубленной!

– Брат не то имел в виду! – произнес Эмаха дрогнувшим голосом. – Мне известно, что в Лагаше не берут налогом черных овец; если нет белой овцы, то крестьянин платит серебром! Позволь и нам черные слова заменить серебром мыслей!

Гина сделал вид, будто ничего не произошло.

– Справедливы слова твои, Аабба! – вздохнул он. – Плохо брать чужое, да еще принадлежащее достойному Загисси! Я виноват, и приношу извинения!

– Неужели, – начал Аабба, ободренный царем, – тебе, нам-лугаль, мало. 36 тысяч твоих подданных?..

– Сложное положение! – кивнул Гина. – Как же нам выйти из него? Я предполагаю так: не будем утруждать друг друга. Пусть рабы, бежавшие из Лагаша в Умму, остаются там, и я не потребую их возвращения…

– Видно, царь, ты решил посмеяться над нами? – сморщился Аабба. – Кому как не тебе знать, что ни один раб не бежал из Лагаша в Умму!

Холодная ухмылка продолжала играть на тонких губах Гины.

– А может, и бежал? – издевательски спросил он. – Но вы не знаете об этом; ведь ныне у нас не ставят клейма на рабах…

Зависла тяжелая пауза. Краски играли на лице Ааббы, но он не нашелся, что ответить.

– Прежде чем ловить рабов, – важно закончил царь. – Не лучше ли подумать, отчего они бегут?

Аудиенция была окончена.

– Жаль прерывать приятный разговор, – вновь переменил Гина тон. – Но, уважаемые гости, государственные дела ждут меня! Я направляюсь в Уруазагга, на рыночную площадь. Если вы хотите увидеть Лагаш глазами его царя, то приглашаю вас с собой…

Аабба приложил руку к сердцу и поклонился.

– Благодарю тебя, нам-лугаль! – сказал он. – Но я устал с дороги, и прошу отпустить меня на отдых!

Гина кивнул, торопливо Аабба вышел из тронного зала. Но, вопреки ожиданиям, Эмаха не поспешил вслед за братом.

– Позволишь ли ты остаться мне, государь? – с улыбкой спросил он. – Я первый раз в Лагаше, а лучшего провожатого, чем ты, мне трудно найти!

Вышли они вдвоем, с несколькими мушкенумами, шедшими поодаль, и игривый ветер трепетал пурпурный плащ Гины и перламутровый плащ ЛугальЭмахи.

– Я сказал все, что должен был сказать, – тихо шепнул Эмаха. – Теперь скажу то, что хочу сказать! Я обращаюсь к тебе как равный к равному, как человек к человеку… По дороге сюда я встретил старика, бродячего мага, назвавшегося Агуду. Я спросил его о легенде Шумера, о Гине. Он ответил, что Гина слушает вопли рабов и суждения свободных; суждения рабов и вопли свободных он не услышит!

– Агуду сказал верно! – наклонил голову царь, и протянул руку. – Будем людьми, мудрый Эмаха!

Между тем показались уже храмы и площади Уруазагга. Люди, завидев своего царя, бежали к нему, кто-то приветствовал его поклоном, кто-то благодарил за прошлое. Чем ближе была рыночная площадь города, тем плотнее становилась толпа. На ее фоне охрана из пяти воинов казалась жалкой и смехотворной.

 

– Посмотри! – взмахнул Гина рукой. – Это мой город, я создал его таким, какой он есть! С далеких дней и с начала при корабле был поставлен надзиратель корабля, у ослов – надзиратель за пастухами, у овец – надзиратель за овчарами. У рыболовных сетей был приставлен надзиратель за рыбаками! Жрец, заведующий складами, мог в саду рядового воина взять и дерево и плоды!

– В Умме и поныне так! – усмехнулся Эмаха. – Я сын надзирателя, и когда придет время, стану надзирателем!

– Я не хотел такого! – воскликнул Гина. – Я изгнал таких как ты, желая блага и поднадзорным, и надзирателям! Ведь господин – раб своих рабов, ибо уже не может прожить без них. Мудрые говорят: имей только то, от чего в любое время можешь отказаться! Закон поставил я над беззаконием, а имущество малых – над имуществом больших. И посмотри, как расцвел город, как зазвенело серебро в карманах горожан! Прежде думали, что царь богат за счет своих подданных; я же сказал, что царь богат карманами своих подданных! Взгляни, Эмаха, мы подошли к рыночным весам Уруазагги. Тут взвешивают и продают целых быков, а во времена Лугальанда галь-уку вышибали из людей последние крошки хлеба!

У двух огромных чаш весов Гина и остановился, сев на расшитую тумбу: ведь весы символизировали собой правосудие.

– Люди Лагаша стали жить лучше! – согласно кивнул Эмаха. – Но если кошка живет в доме, а собака – на улице, то это не значит, что кошка преданней, чем собака.

 

V

 

– Защиты и справедливости! – закричал вдруг кто-то в толпе, и двое мускулистых мужчин упали ниц перед государем. Начался судный день, который каждое утро Гина открывал коротким: «Говорите!»

– Я горшечник, – начал объяснять один из силачей. – Я бедный человек, не раз поднимался на своем серебре, и лишних денег у меня нет! Не далее как вчера я отмечал праздник и на полторы сикли купил у того, кто перед тобой, царь, у нашего колбасника, колбас. Я принес их домой, и убедился, что колбасы протухли! Вели, государь, наказать виновного!

– Так, – сказал Гина, поглаживая подбородок. – А что скажешь ты, колбасник?

– Великий царь! – произнес лавочник. – Отчего же лжец-горшечник не понюхал колбасы в моей лавке? Оттого, что товар был хорош, а лжец сам сгноил его! Мой товар всегда хорош! Прикажи наказать горшечника за клевету!

– Какого бога, ты, колбасник, – улыбнулся Гина, – привлечешь к свидетельству справедливости своих слов?

– Все боги подтвердят, что товар мой хорош! – торжествующе воскликнул колбасник. – Спроси у светлого бога Солнца, что с первым лучом своим заглядывает ко мне в лавку и с последним – уходит, что колбасы мои из себя представляют!

Гина хитро хмыкнул.

– Если солнце с утра до вечера в твоей лавке, – вздохнул он, – то неудивительно, что колбасы стухли!

Народ оттеснил неудачливого мясника, и вот вперед выступила уже другая двоица: раб-семит и его господин-шумер.

– О, государь! – прохрипел избитый, окровавленный раб. – Молю о защите: ты издал справедливый закон – за жестокие истязания перепродавать сагу в другие руки! Посмотри, лугаль, можно ли избить хуже, чем избили меня?

– Не верьте лжецу! – воскликнул шумер. – Он надеется на твое, царь, и ваше, глупцы, сострадание, и думает, что мы отпустим его на волю! Он сам избил себя! Посмотрите, как расположены рубцы на его теле! Каждый из них можно нанести себе самому, хлестая из-за плеч!

Гина пристально взглянул на раба и господина.

– Посуди сам, великий царь! – продолжал последний. – Разве в разгар работ разумный человек станет калечить собственный инструмент?

– И в самом деле! – всплеснул руками Гина. – Нам должно более верить шумерам, нежели черноголовым! И все же, чтобы установить истину, я предлагаю испытать сагу огнем…

– Не возражаю, – с видом победителя ухмыльнулся шумер.

Гина сверкнул зрачками.

– Вы слышали, что он сказал?» – вскричал он, обращаясь к толпе зевак. – Жестокосердный человек! Не ты ли говорил, что в разгар полевых работ никто не станет калечить свой инструмент – сагу?! Или ты не знаешь, что такое испытание огнем?

– Но, государь… – пробормотал побледневший хозяин.

– Вон! – прогремел царь. – И знай, что сагу отныне свободен!

Он закрыл глаза, сжал пальцами переносицу. Когда он глянул на рыночную площадь и на тень от весов за спиной, уже новые люди искали у него справедливости. На коленях перед Гиной стояли старик и мальчик. Седые волосы старика трепетали на ветру.

– Я прошу оборонить нашу семью от лжи! – взмолился старик. – Месяц назад в мою дверь постучался бродячий энси, один из тех, каких много теперь шатается по дорогам. Я приютил его, кормил вместе с сыновьями и попросил взамен научить мудрости моего внука! Вот, бедный ребенок сидит перед тобой, царь! Энси вбил ему в голову ложь, которая будет вредить мальчику всю жизнь!

– В чем же заключалась его ложь? – улыбнулся Гина.

– Он учил, что добро поднимает камни! – возмущенно объяснил старик. – Я не говорю уже о том, что добрый остается в убытке! Ме с этим, пусть каждый думает, как хочет! Но кто, скажите, видел, чтобы добро поднимало камни? Покажите мне такое чудо, или накажите бродягу за ложь!

– А если я докажу тебе, что энси не лгал? – прищурив глаз, спросил Гина.

– Даже великий царь не сможет доказать неправды! – уверенно ответил старик.

Гина повернулся к весам за спиной.

– Положите камни на чашу! – приказал он.

Мушкенумы, повинуясь ему, подняли саманный тяжелый блок.

– Скажи, старик, – обратился патэси к истцу. – Подавать нищим – благо ли это?

– Благо! – недоуменно кивнул старик.

Гина достал мелкую серебряную монету, набитую в кошель, зачерпнул рукой и бросил на пустую чашу больших весов. Рыночные нищие тотчас бросились подбирать серебро, отпихивая друг друга, влезли в пустую чашу, и саманная глыба, словно перышко, поднялась вверх.

– Так видишь, старик, энси сказал правду! – закончил дело Гина, и в третий раз облегченно вздохнула площадь, но, однако же, не сумела вытолкнуть из своего чрева новых сутяжников. На сегодня суд закончился. Однако самый последний и захудалый горожанин знал, что на следующее утро Гина вновь будет на своем месте судьи, и всякий сможет просить у него защиты и справедливости…

 

*  *  *

 

Гина водил Эмаху по улицам Лагаша до самого вечера, показывал новые великие храмы: для Нингирсу – храмы тираш и антасурра, для Бау – храм Пур-саг и малый храм для жертвенной стрижки овец; каналы, отрытые патэси, поражали величиной и изяществом. Трудно было поверить, что такое можно сделать за шесть лет.

 

– Ты мудр и велик, Гина, – сказал, наконец, Эмаха. – Но мудростью и величием жреца; ты вырос среди жрецов, а я – среди надсмотрщиков, и к тебе люди шли с лучшими побуждениями, худшие приберегая для меня. Не обольщайся, мир не храм, в нем должно быть место, куда плюют…

– Что-то не понимаю, – усмехнулся Гина. – К чему ты клонишь?

– Это не высказать! – вздохнул Эмаха. – Давай заглянем в переулки, уйдем с главных улиц, и может быть, ты сам увидишь, владыка!

Гина кивнул, принимая странный вызов. Они свернули в щель между двумя саманными стенами, такую узкую, что, казалось, двоим не удалось бы войти в нее одновременно. А между тем в щели угнездился целый мир, пронизанный веревками со стиранным тряпьем, пением пьяных обывателей, криками полуголых младенцев и чадом домашних очагов.

– Смотри! – шепнул Эмаха.

Посреди улочки стояли два понурых осла, а их хозяева в пестрых тюрбанах молча и осоловело уставились друг на друга.

– Эй, ты! – ворчливо начал один. – Гали, сын греха! Уступи дорогу!

– Да пропади ты пропадом, Мина! – бодро заорал названный Гали. – Ты не надсмотрщик, сам уступишь!

Мина соскочил с осла, сжимая кулаки, и побагровел, как будто получив пощечину.

– Слушай, Гали! – возопил он, взывая к небесам. – Ты же пропойца и босяк! Когда ты пропьешь последний ше, твоя жена придет ко мне просить в долг!

– Никогда! – орал в ответ Гали. – Никогда моя семья не унизится перед торгашом! Весь квартал знает, что ты, Мина, нажил свои сикли обманом!

Гина сделал шаг, попытавшись вмешаться, но Эмаха удержал его за рукав. Спор двух обывателей продолжался, и вскоре Мина выхватил из сумы небольшой бронзовый меч в кожаных ножнах.

– Уйди, Гали! – проскрежетал он зубами.– Уйди, пока я не расчистил путь оружием!

Однако Гали не смирился и, вырвав кол из-под соломенного навеса, приготовился к обороне… Гина чуть взмахнул рукой, и притаившиеся за углом мушкенумы молнией обезоружили двух драчунов. Плечом к плечу встали на колени перед царем Мина и Гали.

– Так! – сказал Гина, почернев лицом. – Враждующие, стоя на ногах, объединятся, стоя на коленях! Как вы посмели обнажить оружие? Вблизи государя?! Или я не был милостив к вам? Или вам лучше жилось при Лугальанде?

– Верный вопрос, – с ухмылкой искусителя прошептал сзади Эмаха. – Теперь, разумнейший, услышь ответ!

И тотчас же, как ветер, как капли дождя, повеяла на Гину растворенная в воздухе ложь и фальшь. Словно по команде, обыватели зарыдали, растирая потоки слез по грязным скулам.

– Государь! – вскричал Мина с лживой заученной цветастостью. – Да продлятся дни твои! Всем богатством своим я обязан тебе! Ты открыл мне свободу, и, милостью Энлиля, я строю счастливую жизнь! А мой ничтожный сосед Гали не ценит твоей милости, пьянствует и безобразничает, побери его Адад!

– Ложь! – выдавил сквозь рыдания Гали. – О, великий царь, я ценю твои законы! Жители Лагаша жили бы по ним счастливо, если бы не такие негодяи, как мой сосед Мина! Раньше ведь торговали только царские дамкары, и за имер зерна я платил полсикли серебра! А теперь ничтожный Мина открыл свою лавочку и за ослиный вьюк дерет две сикли! И разве сам он вырастил эту дурру? Он купил ее у тех же дамкаров, таких же грязных, как он сам…

– О собачий язык! – взревел багровый Мина. – О, сын паука…

Красноносый Гали разинул рот, чтобы отпустить ругательство, но Гина поднял руку.

– Я не верю вашим рыданиям! – сказал он властно. – Скупая слеза бережет правду! Замолчите и убирайтесь прочь, вы позорите имя человека!

Всхлипывая, Гали и Мина поспешили развести ослов и скрыться с глаз разгневанного государя.

– Солнце садится! – коротко бросил Гина и закинул полу плаща на плечо.

Царская процессия поспешила ко дворцу. По пути Эмаха вкрадчиво продолжал свою мысль:

– Нам-лугаль! Ты видел меч в руках простолюдина и скажи: разве там место оружию?

– Конечно, нет! – хмыкнул Гина. – Нужно будет еще выяснить, кто раздает им мечи в мирное время!

– Ты найдешь дамкара-вора, – усмехнулся Эмаха. – И, может быть, даже казнишь его! Но бронзы ты не остановишь, потому что испокон веков люди склонны менять бронзу на серебро! Лиши народ серебра, и поток бронзы остановится! Впрочем, царь, не в бронзе дело, дело в свободе; свобода тот же меч, и в руках простолюдина превращается в орудие убийства! Надсмотрщики больше не истязают себя – пьянством, тунеядством, развратом и драками! Кто сказал, что с самим собой любой человек обойдется лучше надсмотрщика?! Бездельники в Лагаше проматываются целыми улицами, продают жен и детей в рабство жиреющим ростовщикам! Ты освободил народ от царя, но от рабства ты его не освободил! Повсюду вопиет роскошь, удесятеряя вопли нищеты! Кто сказал, что богатство соседа легче перенести, чем богатство царя? Кто сказал, что рабом у соседа быть легче, чем царским рабом, а, мудрый Гина?

Эмаха замолчал, ожидая ответа царя, но царь безмолвствовал.

– На рыночной площади, – продолжал посол, – у бычьих весов ты, царь, судишь мудро и справедливо, и платы за суд не берешь. Подумай, мудрый, почему все меньше людей приходит к тебе под весы? Разве меньше стало споров? Разве меньше стало виноватых? Просто правых стало меньше! Не идти же к тебе со спором, чей осел должен пройти первым! Твои подданные стали бояться праведного суда так, как другие боятся неправедного! Пойми, царь, есть разница между освобожденными и свободными…

– Это так! – кивнул головой Гина. – Но, скажи, разве в Умме или в Уре лучше? Разве при старых порядках людям живется легче?

– Нет! – усмехнулся Эмаха. – Мы в Умме относимся к людям, как к скотам. Ты, Гина, веришь в них, как в богов.

– А как же нужно? – с грустью спросил царь. – В людях гораздо больше от богов…

– Просто ты хорошо знаешь богов! – покачал головой Эмаха. – А я хорошо знаю скотов! К человеку нужно относиться ни как к скоту, ни как к богу, а как…

– Как к человеку! – подхватил Гина. – Если бы я знал, что это такое, я был бы не человеком, а богом…

– Или скотом… – тихо сказал Эмаха.

 

VI

 

Шумер… Гина смотрел с зиккурата на свою землю – болота, вязкая глина, тростники, дикие свиньи, чавкающие по бездонным трясинам, в одну из которых было сброшено тело Лугальанда; край безрадостный, больной, пропитанный водой, как губка. Вода тут везде, она проникает в землю и воздух, в дома и легкие, в глаза и уши, и растут в этой воде – ржавой, застоявшейся, гнилой – ячмень и просо, но вместе с их безумным ростом растут войны и эпидемии, нечисть и сорняки. А сами шумеры – люди некрасивые, корявые, с жесткими черными кудрями, круглоголовые, низкорослые и разлапистые. Соседи – семиты – гораздо красивее их, а стройных, прекрасных эламитов просто и сравнивать с шумерами нельзя. Словно бы проклят шумерский народ, загнан туда, где, казалось бы, и жить нельзя, обделен всем – оттого и живет не как другие.

 

Купцы говорили, что где-то на востоке покоится такая же гнилая земля под именем Кеми – и в ней шумерские порядки. Как знать, не врут ли купцы? Сам Гина видел чужеземцев, и все они селятся десятками, а шумеры – тысячами. Этот порядок назывался государством, и поначалу Гина верил в его совершенную правоту. С годами приходило сомнение, и все мудрее казалась фраза Ахумы: «Зерно по полю разбрасывают, а не зарывают мешком…»

Ничего не известно! Ничего нет за спиной! Человечество только что вышло из тьмы, воскресло из небытия и шло неизведанным, непонятным путем. Не раз и не два Гина чувствовал эту жуткую невозможность опереться на чужой опыт, делать шаги, не зная к чему они приведут. Общество людей неизвестно, и именно потому, что оно еще не построено. Все владыки, в том числе и Лагашские – Ур-Нанше, Эннатум, Энтемена, и все прочие в династии, включая ничтожного Лугальанда, не хитрили и строили общество по опыту такого близкого, недавнего животного стада. А он, Гина, строил жизнь по священным глиняным табличкам, по святым преданиям, хотел, чтобы люди жили, как боги – тут Эмаха не соврал. Но что если святые предания лгут, и богов на самом деле нет? Жизнь учила Гину, что больше вампиров и оборотней человечество боится собственной низости. Боги! Где вы?! Где вас искать?!

 

*  *  *

 

Агуду стоял под башней Гины и, глядя в туманную высь, пытался отгадать тайные мысли царя. Лагаш ночью поражал своей пустотой и черной, непроглядной тьмой. Подслеповатые окна ощетинились дощатыми щитами, обшарпанные стены городских домов казались призрачными, словно составленными из грозовых туч. Тьма приносила ужас, а от ужаса спасались, как от дыма, затыкая все щели! Смешавшиеся деготь ночи и молоко удушливого тумана одаривали путника мутным и безнадежным страхом. Только Агуду мог решиться бродить по улицам болотного города.

Постояв немного у дверей царского дворца, бродячий энси повернулся и пошел прочь. Ночь гулко вторила его шагам. Казалось, что Агуду не разбирает дороги, плутает во вселенски-пустых переулках, иной раз звонко поддавая ногой глиняные черепки. Но Агуду хорошо знал, куда идет, и по кратчайшей спускался к большому каналу, берега которого поросли густым камышом. Грозно чавкнула тина, предупреждая, что дальше лучше не идти. Что-то шарахнулось в камышах, Агуду сделал два шага в сторону и убедился, что это – жертвенная свинья, привязанная для водяного монстра суеверными обывателями. Криво усмехнувшись, энси вернулся к берегу.

Он замер, прислушиваясь не к звукам, а к каким-то таинственным отзвукам души. Древнее искусство колдуна вело его к цели, о которой он пока и сам не догадывался. Нужно было пересечь канал, непреодолимым препятствием вставший на пути. Агуду почесал в затылке, и вдруг вспомнил, что только что видел свинью; такие жертвы всегда приносились на небольшом плоту.

Энси поспешил к свинье, ножом разрезал путы на несчастном животном, с благодарным хрюканьем убежавшем в тростниковую чащу. Агуду встал на плот, подобрал хороший шест, каких немало валяется у канальных берегов. Вскоре утлое суденышко выбралось на середину глянцевитых, смоляных вод, и в зыбком свете вынырнувшей луны отчетливо выделилась человеческая фигура с жестом.

Агуду, погруженный в самосозерцание, ловил таинственные волны зла и правил плотом по велению подсознания. Вспомнив спасшуюся бегством свинью, энси усмехнулся и подумал, какой суеверный ужас и восторг охватит весь квартал утром: водяной монстр принял их жертву. Такие жертвенные свиньи и козы давно уже стали пищей для всех бродячих энси. На середине канала, когда до обоих берегов оставалось большое расстояние, что-то мягко плеснуло в черном киселе вод. Чуткое ухо энси-пустынника насторожилось, он покрепче перехватил шест и поторопился добраться до берега. Плеснуло еще – ближе и явственней, и Агуду растерянно сдвинул брови.

«Неужели они все-таки есть?» – пронеслось в его мыслях. Словно вторя его сознанию, дегтярная гладь лопнула и вырос водяной столб, осыпавшийся брызгами. Что-то невыразимо разложившееся, бесформенное, заплесневелое возникло перед энси, лязгнуло челюстями и корявыми маленькими ручками ухватилось за край плота. Плот опасно накренился. Внутренне дрогнув, Агуду собрался с силами и начертил в воздухе огненный знак, как учили когда-то наставники храма. Монстр издал хлюпающий звук и безвольно отвалился вбок, словно ослепленный полыхнувшими в пустоте письменами.

Агуду поторопился добраться до берега, прыжком достиг чавкающего, но все же неизмеримо твердого берега. Тут он встал, успокаивая себя и крепко сжимая в дрожащих руках свое единственное оружие – шест. Монстр (тот ли? Или другой?) не отставал, и Агуду услышал плеск у самого берега. Сконцентрировав силы, Агуду направил всего себя в удар шестом, обретшим силу копья. Шест прошел сквозь толщу воды, на мгновение уперся во что-то склизкое и, проколов его насквозь, уперся в ил. Агуду потянул шест на себя и вытянул на берег тяжелую бесформенную тушу. Преодолев любопытство, Агуду не взглянул на свою отвратительную добычу, бившуюся еще в предсмертных конвульсиях, и поспешил навстречу внутреннему зову.

 

У огромной, лохматой финиковой пальмы, в густой тени садовой ограды копошились двое. Человек в перламутровом плаще, указывавшем на высокое происхождение, дрожал мелкой дрожью. Другой, одетый похуже, прислонился к стволу пальмы. Зайдя сбоку, Агуду заметил третьего, сидевшего на корточках и колдовавшего; иначе объяснить его странные взмахи руками было невозможно. Агуду, когда хотел, мог ходить совершенно бесшумно, и, укрытый от чужих глаз черной одеждой, больше походил на бесплотного призрака. Плывя над земной твердью, это привидение добралось почти до самой ограды, и, встав у пролома, вслушалось в разговор.

– Кто из вас убил Лугальанда? – спросил третий, неведомый колдун. – Ты, галь-уку?

– Нет! – ответил перламутровый плащ голосом Пасгепы. – Я первым ворвался в покой, но когда увидел царя, испугался и остолбенел; вместо меня мечом ударил Сингамиль! Он храбрый человек, и ты, Аабба, можешь доверять ему!

– Моя рука не дрожит никогда! – усмехнулся дамкар Сингамиль. – Я предан Умме!

– Почему я должен верить тебе, дамкар?! – заворчал Аабба, как растревоженный пес. – Ты возвел к власти нашего врага, Гину, ты сделал его царем…

– А кем он сделал меня?! – ухмыльнулся Сингамиль. – Я был и остался рядовым дамкаром! Гина – сумасшедший! Он потребовал убить Лугальанда во имя человеколюбия, и я сказал себе: «все так говорят». Разумеется, я убил царя, не думая о вонючих крестьянах! А потом, почтенный Аабба, Гина забыл меня! Клянусь Энлилем, я сделаю все, чтобы отомстить!

– Ладно! – нервно рассмеялся Аабба. – Лугаль-Загисси щедрее! Соберись, убийца Лугальанда, соедини всю душу, зови духа царя! Пусть месть его перейдет с тебя на самозванца! Да вырвет он сердце из груди Гины. Да расколет он череп Гины! Да сокрушит он чрево Гины!

Аабба поднялся на ноги, затрясся и начал камлать. Даже во мраке мерцали его безумные глаза.

– Да отрубит он руки Гины, да снимет он кожу с Гины! О силы зла, обитатели луны и туч, в природе час тьмы, и вы правите миром, убейте Гину, вонзитесь в него, как игла вонзается в глину!

Аабба рухнул на колени, как подкошенный, руки его опустились в корыто с глиной.

– О судьба – ме, всевидящая и всезнающая, да свершится твой приговор над цареубийцей! Творю Гину, как сын твой, пречистый бог Бэла сотворил человека! Вот глина, начало всех начал, из которой ме слепила жизнь! Вот сосуд с кровью младенца, безгрешного, каким был Бэла, когда кровь его смешалась с глиной! Кровь Бэлы и глина, кровь Бэлы и глина, вместе вы человек, как говорят святые предания! Я лью кровь младенца в глину, да влеплю я из глины Гину… – с этими словами из кувшина, который Аабба взял в руки, в корыто гончара полилась кровь. Вылив весь кувшин, старательно размешав полученное, Аабба смежил веки, словно ужасно устал. Свинцовые градины пота катились по его лбу, а его спутники были ни живы ни мертвы от страха. Придя в себя, Аабба принялся лепить, и вскоре в руках его возникла глиняная фигурка.

– Гина! – истерически крикнул Аабба. – Гина! Гина! – и вонзил длинную бронзовую иглу в податливую глину – туда, где должно было находиться сердце.

Сингамиль деревянной мотыгой разрыл ямку в мягкой земле под пальмой, и Аабба положил туда фигурку, символизируя могилу.

– Все! – сказал он, наконец, закрыв лицо руками. – Да свершится воля ме!

– Скорее! – поторопил Пасгепа. – Скорее в дом! О боги, пощадите нас от своего бича, саблезубых чудовищ!

Торопливыми шагами колдуны ушли.

«Да свершится приговор ме! – усмехнулся Агуду. – Не ме ли привело меня сюда?

Пройдя в сад, энси откопал фигурку, вынул иглу из ее груди и вставил в крошечную руку. Глиняные пальцы цепко сжали свою погибель.

– Вооружись оружием врага! – вздохнул Агуду и тенью выпорхнул из чужого мрачного сада…

 

VII

 

О солнце, солнце! О, лик бога, хотя и говорят мудрецы, что ты просто раскаленный камень, о животворящее зерно вселенной, источающее лучи света, масло благости и счастья! О светило, радующее душу, ласкающее кожу, пригревающее мудрость мира. Каждая травинка тянется к тебе, о Солнце, и каждая душа восходит к тебе, очищаясь в твоем пламени! Мудрое и вечное Солнце поднималось над бренным Лагашем, выводя город из обморока и оцепенения. Раб Ахума вышел на утреннюю прогулку и, проводив Гину до рынка, попросту пошел поплутать по городу. Одна за другой раскрывались двери, и вот уже женщина, прикрытая одной набедренной повязкой, вышла стирать белье, и старики вытащили на улицу стол и резались в популярную игру «шеум» – «зерно», и возмущенно гомонили, проиграв друг другу пару-другую ше. Водрузив на плечи мотыги и заступы, потянулись на поля крестьяне. Ахума смотрел на счастливые лица горожан и думал, переваривая случившееся; слишком невероятным казалось все. Ночью с Гиной случился сердечный приступ, царь хрипел и кашлял на ложе, чувствуя свой последний час.

– Я виноват перед тобой, Ахума! – сказал патэси. – Я не подумал о смерти! Ты много просил меня о свободе, сагу, а я держал тебя… Знаешь, Ахума, я делал это не потому, что считал тебя недостойным свободы! Нет! Ахума, я мечтал о том времени, когда на земле не будет рабов и истязателей, мне казалось, что я еще доживу до того времени! Ме распорядилось иначе – ну что ж, я не в обиде, потому что жизнь – великое счастье, как бы коротка она не была! Я дам тебе табличку свободы, и ты сможешь уйти в свою Кисвадну…

Однако царь не умер. Немного помучившись, он пришел в себя, и к утру окончательно окреп. Ахума уже и не спрашивал о свободе, однако Гина вспомнил о ночном обещании и отпустил раба на волю. Впервые за столько лет Ахума вновь почувствовал себя свободным человеком, хозяином самого себя, опьянился болотистым воздухом Шумера. Никто больше не мешал ему идти к себе домой, он сразу бросился к городским воротам. Он знал дорогу и был научен избегать клыков нечисти, он мог идти, и он хотел идти. В последний раз проводил он патэси на площадь Уруазагга и вот – каждый шаг приближал его к Родине.

Пробежав по улочке хамовников и свернув на улицу горшечников, Ахума вышел к тяжелым воротам привозного дерева. Шумер открылся перед ним – поля, залитые водой и отмеченные тростником арыки, финиковые сады на редких сухих местах и белесые волны проса, золотые гряды ячменя на далеком холме. Две дороги тянулись через поля до горизонта. Одна – та, что сворачивала вправо, перебиралась через реку Нингирсу, впадающую в Тигр, вела в Умму, другая, убегавшая влево, шла к городу Кишу, подвластному державе Гины, и, пройдя Киш, растворялась в серых скалах Кисвадны.

Скорее, как можно скорее нужно бежать к Кишу, и пропоют серебряные трубы свободы, и ноги окунутся в воду, не знающую рабства… Там, в Кисвадне, не мучат дыхания туманы, а вздох не хрипит, не клокочет гнилой водой; там воздух тонок и прозрачен, и ветерок прохладен, и напоен сладостью цветочной пыльцы. Там, в Кисвадне, жужжат медоносные пчелы, несущие сладость в дупла черных морщинистых, искривленных от ветра дубов, и по багряным стволам сосен катятся янтарные капли смолы, так напоминающие мед. Кисвадна… Край изумрудных лугов и щербатых замшелых скал, кристальных горных родников и искристого, сапфирового неба, один вид которого пьянит, как вино! О, Кисвадна, нас не разделяют больше оковы!

Казалось бы, Ахума должен был торопиться, однако ноги его оставались неподвижны, вопреки далеко летевшей мысли. Что же держало ступни, на которых не было кандалов? Ахума вдруг понял, что его держит образ Гины, доброго государя, который не может доверять никому и только с ним, Ахумой, делится потаенными мыслями. Какое-то странное болезненное ощущение овладело Кисваднийцем, и он вдруг вспомнил слова патэси: «Всегда помни, что, кроме твоих желаний, существуют желания других! Следуя желаниям других, человек отделяется от своего существа, а значит – становится всеобщностью, истиной…»

– Человек становится истиной! – повторил Ахума и отвернулся от Кисвадны обратно, лицом к Лагашу. От неожиданности он даже вскрикнул: прямо за его спиной стоял энси-пустынник.

– Агуду?! – удивился Ахума. – Что ты тут делаешь?

– Слушаю твои мысли! – усмехнулся энси.

– Ну что ж! – вздохнул Ахума. – Может, это и к лучшему! Скажи, пустынник, что со мной происходит: разве бывает так? Я хочу идти в Кисвадну и не хочу туда идти: что за чудеса? Раньше я хорошо знал, чего хочу, и моим желаниям препятствовали только другие! А кто мешает мне теперь, а, пустынник?

– Тебе мешает бог Бэла, свободный человек! – ответил он. – Его кровь в тебе спорит с глиной, и от того, кто победит, зависит, станешь ли ты богом или придорожным прахом…

– А как стать богом? – растерянно улыбнулся Ахума.

Агуду наморщил лоб, и три морщинки пролегли на его смуглой коже под поседевшими кудрями.

– Прах, глина не заботятся о том, что рядом; а бог творит мир…

– Хорошо! – воскликнул Ахума. – Теперь я знаю, как поступить!

Он оставил Агуду одного и зашагал. И все-таки чувства распирали его и, отойдя, он обернулся к энси.

– Ныне я прах! – закричал он. – А завтра, как знать, может быть стану творцом!

Агуду покачал головой и ответил:

– Торопись! Помни, что завтра никогда не наступает; наступает всегда сегодня!

Пласты света стлались над городом, радуя сердце земледельца и ремесленника, бойко бормотали лавочники у своего товара. Ахума шагал в сторону дворца Гины…

 

VIII

 

Посольство Уммы пробыло в Лагаше с неделю и уехало на родину. Царю трудно было определить, зачем оно приезжало, но искренность Лугаль Эмахи при прощании тронула его сердце.

– О, царь! – тихо сказал Эмаха. – Да благословят боги твои труды! Ты первым на этой земле провозгласил, что человек должен любить человека! Знай же, что ты не последний, кто это провозгласил! Я, Лугаль Эмаха, сын Шамы, брат Ааббы, иду за тобой, и даже в худшем случае нас уже двое!

– Прощай, сын Уммы! – вздохнул растроганный Гина. – Прощай и помни: чем меньше человек увидит в жизни зла, тем меньше он его совершит. Когда бьешь палкой по чужой спине, то помни, что не по одной спине бьешь! Эхом отзовутся удары в пещере Времени, и будет бить избитый тобой, и избитый им! Принеси эти слова в Умму, Лугаль Эмаха!

Эмаха кивнул головой.

– Но все-таки, царь, – заговорил он вновь. – Помни и мои предупреждения! Не забывай о двух ослах… Мина и Гали ненавидели друг друга, и всего через ступеньку они смогут вместе возненавидеть тебя! Все потому, патэси, что бунт рождает не бедность, а ущемленное богатство! Что есть бунт? Бунт есть недовольство, а недовольство исходит из сравнения. Вечно голодный не восстанет, потому что ему не с чем сравнивать. Но бойся вначале накормить человека, а потом урезать его сытость. И если уж начал обогащать народ, то иди без остановок!

– Ты прав, Эмаха! – улыбнулся Гина с кротостью. – Трудно освободить рабов, даже будучи их хозяином! Но ведь я правлю всего шесть лет, а на мои планы мне нужны тысячелетия! Человек смертен, и я утешаюсь только тем, что бессмертен отец наш небесный, бог мудрости Эа…

– Ничего! – рассмеялся Эмаха. – Это хорошо, что нам не хватит времени, Гина! В конце концов, нельзя же отнимать смысл жизни у последующих поколений!

Царь и посол крепко пожали друг другу руки. Прощание с Ааббой было совсем другим. Злые, колючие глаза старшего брата Эмахи встретились с царским холодным взглядом.

– Прощай, почтенный Аабба, – сказал Гина. – Отвези в Умму наши дары и признания в почтении к великому Лугаль-Загисси! Долгих лет жизни тебе и крепкого здоровья!

– Хотел бы пожелать тебе того же, царь! – улыбнулся Аабба с ледяной вежливостью. – Но не посмею в низости моей!

– Что ты говоришь, ничтожный! – вскричал Пасгепа возмущенно, но Гина подал знак рукой, и галь-уку стих.

– Слишком хорошие и могущественные боги защищают тебя, о Гина! – продолжал Аабба, и глаза его сошлись в узкие огнедышащие щели.

– На богов не жалуюсь! – усмехнулся патэси. – Если что и огорчает меня, то только люди!

Царь, как гостеприимный хозяин вышел проводить гостей до порога, и довел бы до ворот, если бы позволял дворцовый этикет. Ослы посольства прошли по пыльной улице и скрылись за поворотом. Стоял месяц Аяру, когда начинают подсыхать шумерские топи, не прохладный, как предшествующий нисан, но и не жаркий, как последующий симану. Гина вдыхал весенний ветер полной грудью, и продолжал стоять даже тогда, когда улегся прах из-под копыт посольского каравана. По улице шли люди, каждый по своим делам, и прямо напротив дворца препирались мать с сыном.

– Глупец! – кричала простоволосая обывательница. – Ты не можешь управиться с верблюдом! Козел!

– Матушка! – усмехнулся сын. – Если я козел, то подумайте, кем вы мне приходитесь!

Лагаш жил, размеренно и обыденно, шумел у царской резиденции, потому что уже не боялся царя, но еще не научился его любить; к царю привыкли, восприняли как должное то, что он спасает народ от войн, исправляет ошибки обывателей, разбирает их тяжбы, кормит голодных, не разоряет сытых. Уже казалось, что царь ничему не помогает, а просто не мешает.

«Что ж! – думал Гина. – Не во мне дело! И что мне в их равнодушии? Ненавидящий переходит к любви через мост равнодушия, так положила нам природа и боги!»

Никто не понимает его, Гину, ни старый вояка Пасгепа, ни преданный слуга Ахума, ни даже преданный шакал Каба, трущийся о колени… Никто! Да полно, Гина – говорил внутренний голос – понимаешь ли ты сам себя? Что ты делаешь, зачем, по чьему приказу? По приказу мертвой глиняной клинописи, которую в детстве читал с Агуду? Но маленький кудрявый Агуду стал энси-пустынником, а ты, Гина, царем Лагаша… Справедливо говорил отец, бойся титулов, ибо говоря «титул», люди соблазняются отбросить имя. Так великий становится безымянным. Слишком большой беспорядок замечал Гина в своих мыслях, оттого, может быть, и мир казался беспорядочным.

– Ведь вещество – лишь аллегория нашей мысли; иносказательная басня… – царь даже не обратил внимания, что последнюю мысль высказал вслух.

– Что? – переспросил чуткий Ахума, которому в шепоте Гины почудилась какая-то просьба.

В ответ царь отрицательно качнул головой. Доброта Ахумы не избавила бы его от разъедающей боли в груди, выдавливающей ребра, сплющивающей желудок и прочие внутренности. Никто из жителей Лагаша не смог бы помочь своему правителю.

– Эх! – вздохнул царь. – Нам-элиш надитум шеум баиру!

– Не понимаю, государь! – развел руками Ахума, для которого давно знакомый шумерский стал непонятен.

А Гина продолжал, и в теплом вязком воздухе шипуче плыло, словно заклинание: «Алакум кадишта Эа».

И в голове вспыхнуло и оформилось огненное: «Агуду! Тот, с кем бросал я камешки в воду! Тот, с кем лазили по деревьям! Где ты, мираж прошлого, тень детства, Агуду?»

Словно отозвавшись на неслышимый зов, показалась темная фигура энси-пустынника.

– Агуду?! – вздрогнул Гина. – Неужели это ты, достопочтенный странник?

– Кто может знать, что покрывают наши лица? – таинственно ответил энси.

– Скажи, жрец, – продолжил Гина со скрытой мольбой. – Не согласишься ли ты пообедать за царским столом и поделиться мудрыми мыслями?

– Благодарю за честь, великий царь! – усмехнулся Агуду. – Но не смогу обедать за твоим столом! Я иду на обед к своему старому другу, Гине, и отложить этого не могу!

 

IX

 

Энума надитум бит абия

 

Обед Гины был скромен, однако царь все-таки превратил его в застолье; по правую руку от патэси угнездился Агуду, по левую – сумевшая, наконец, выбраться с женской половины царица Шагшаг; она была красива по скромным шумерским понятиям красоты и добродетельна по растяжимым шумерским понятиям добродетели. Гина давно оставил Шагшаг, и брак сохранялся лишь из политических соображений, дабы не подавать вредного примера народу. Супруги жили поодаль друг от друга, и только на званых обедах показывались вместе.

За Шагшаг восседали гордые и своенравные дочери царя, на воспитание которых не хватило ни сил, ни времени; и старшая – Бимбаба, и младшая – Гимтирсир, выросли в мать – своенравными гордячками. Теперь они сидели со смиренно опущенными взглядами, благодарные тому, что посажены за один стол с мужчинами, скромные, как тени божества. Хорошо выказывая плохо скрываемую жадность во взоре, лицемерный Пасгепа и хранитель дворца, старший садовник мужской половины Урка смотрели на дочерей. Обе были девушками на выданье, а приданное за царскими дочерями выдавалось приличное.

Присутствовали тут, на дальнем конце стола, садовники и приказчики женской половины – Аннаму, Этур – робкие хозяйственники, совершенно запуганные всемогущим Уркой, забравшем немыслимую для его скромной должности власть. Загадка его взлета была проста: Урка следил за царственным младенцем, единственным сыном Аэнникиагом, маленьким и нежно любимым Энни, к колыбели которого Гину не подпускали шумерские обычаи. Царевич должен был жить вдалеке от царя, чтобы преждевременно не развратиться властью, и понимая умом справедливость древнего закона, Гина всем сердцем ненавидел его тяжкие путы.

Патэси подсознательно казалось, что всякая услуга мрачному, аскетичному Урке будет услугой будущему великому царю Аэнникиагу. Урка, прекрасно понимая это, положил глаз на Гимбабу, старшую царевну, и, соответственно, наиболее сладкий кусок. Пасгепа удовольствовался меньшим, и претендовал на Гимтирсир. Гина покровительствовал галь-уку, желая поскорее и в то же время помягче спихнуть с рук нелюбимую дочь. Однако тут же обнаружилось неожиданное препятствие: Гимтирсир была безумно влюблена в молодого аристократа, красавца и мота Лугаль Эниша, сына Эгудда, служившего при Гимтирсир управляющим, и уже успевшим благополучно скончаться. Эниш, занявший пост отца, вскружил голову некрасивой, худосочной Гимтирсир, и их чувства почти не скрывались. С этим смирились все, включая Гину, в который раз уступившему самовольной дочери. В дни празднеств, когда доставлялись наградные таблички, все перечисленные гости были вписаны, как садовники, и только Эниш – как ашареду, без титула и даже с отчеством.

– Что это такое? – громовым голосом спросил Гина писцов.

– Так настояла Гимтирсир! – пожали те плечами. И ныне, за царским столом Лугаль Эниш смотрел свысока, победителем, да и одет был куда богаче царя. Бойко сновали слуги, подносили любимые Гиной постные кушанья, мушкенумы с копьями зорко следили за каждым, ибо привыкли не доверять никому, кроме царя, как верные псы не доверяют даже родственникам хозяина. Трапезу, однако, начал не хозяин их, Гина, а Урка. Костлявый, широконосый, с черным колючим взглядом, он поднялся во весь немалый рост.

– Возблагодарим богов! – начал он своим густым басом. – За дарованную нам пищу, за счастье насыщения и утоление желудка!

– Возблагодарим, возблагодарим! – торопливо закивали одинаковые, как близнецы Аннаму и Этур.

– Хотя, в общем-то, не за что! – усмехнулся Эниш, скептически глядя на постное. – Уж ради царя боги могли бы раскошелиться!

Урка сверкнул демоническими глазами, отмахиваясь от Эниша, как от недостойной мухи.

– Именно теперь славный царевич Аэнникиагу вкушает от щедрот земных плодов! Да возжелаем же все Аэнникиагу приятного пищеварения!

– Пищеварения?! – обрадовался неугомонный Эниш. – О! В Урке проснулся садовник!

Гина поднял страдальческие глаза на Агуду.

– Ну почему даже за столом я не могу остаться в покое?

Агуду сочувственно усмехнулся, и в усмешке Гина увидел ответ: «Ты же царь! Приказывай!»

«Да, действительно! – пронеслось в голове царя. – Это моя страна и моя семья! Распустились!»

– Сын Эгудда! – оборвал он устало вновь открывшего было рот Эниша. – Ты забываешься! Хватит! Помни, что ты садовник Гимтирсир, а Урка – воспитатель Энни!

– Отец! – взметнулась Гимтирсир. – Пусть Урка не забывает, что я сестра Энни! Я благодарна доброму Энишу, что он иногда напоминает Урке об этом! Энни…

– Не смей звать его Энни! – почернел ликом Гина. – Терпение иссякло! Запомни, Гимтирсир: это мне он – Энни, а тебе он – принц крови Аэнникиагу Лагашский, Гирсианский, Нинмарский!

– Принц растет сильным и мудрым! – вставил свое слово Урка. – Придет пора, и он объединит под своей рукой весь Шумер!

Гина сел на свой стул и молча ел, не обращая более внимания на окружающих.

«Нет! – думал он. – Это не моя страна, не мой дом, не моя семья! По странному стечению обстоятельств на меня натянута чужая жизнь! В чьем теле родилась моя душа, кто спутал душу и тело? Зачем?»

Рядом кротко жевал Агуду.

 

*  *  *

 

Дни и ночи… сколь однообразна их череда, сколь мучительна! Наступала ночь, Гина прогнал от себя Шагшаг, попытавшуюся после стольких месяцев затворничества остаться на мужской половине дворца.

– Останься со мною! – просила Шагшаг, и в ее голосе, помимо обычной мольбы почудилась царю неведомая угроза. – Шагшаг жаждет Гину, она голодна!

Невообразимое отвращение охватило патэси, все более отходившего от земного.

– Убирайся, Шагшаг! – процедил он сквозь зубы. – Ты похотлива, как животное – оттого страсть к тебе была бы противоестественна!

Шагшаг ушла, как побитая собака – поджав хвост, но затаив злобу. Царь остался один с Кабой, сыто ворчавшим у ног.

– Позовите Агуду! – приказал Гина стражникам у дверей.

Тихими кошачьими шагами вошел в покои энси-пустынник.

– Что, Гина, – усмехнулся он криво. – Не везет с женой?

Патэси закрыл рукой глаза, шумно и протяжно вздохнул – словно простонал.

– Ты-то откуда знаешь? – спросил он.

– Помилуй, царь! – удивился Агуду. – Весь Лагаш говорит об этом! Или ты забыл, что Ла гаш – воронье место?

Агуду засмеялся, пытаясь все свести к шутке, но Гина остался серьезен.

– Земное небо! – таинственно сказал царь. – Везет не тому, кто везет; везет тому, кому везет! – он ждал ответа, но Агуду молчал, уступая слово царю. Обостренным чутьем мага он почувствовал, что Гине нужен не наставник, а слушатель.

– О, всемогущее ме! – продолжал патэси грустно. – Ты не отделило человека от животных ни мудростью, ни свободой, ни бесстрашием – только одним страданием! Ты разлито в грязных болотных лужах в язвах нищеты, в пыли дорог – полно, вечное ме, есть ли ты на самом деле? Почему ты не отвечаешь мне, ме? Или я слишком низок для ответа?! Но зачем тогда создало ты меня знающим?

Гина замолчал, заскрипев зубами, вскочил с ложа, на котором сидел, и выбежал на балкон, к ветру и свежему воздуху. Агуду, словно тень, последовал за царем. Вид Гины был страшен: охваченные вихрем волосы вздыбились и жили своей жизнью, расширенные ноздри жадно хватали воздух, как жабры рыбы, брошенной на песок. В близоруких глазах патэси, сожженных жарким чтением прежних лет, набухли кровяные прожилки. Царь казался безумным.

– Скажи, энси! – вскричал он, схватив Агуду за плечи. – Скажи, может, мелкие, драчливые боги толпы и есть истинные боги? Есть ли ме? Скажи, ты много знаешь иных народов, есть ли у них ме?!

– Есть! – тихо ответил Агуду. – К северу от нас живут черноголовые, и они называют ме – парсу. На далеком востоке, в двадцати беру от нас протекает великая река Инд, и на берегах ее живет народ мелухха. Высший бог там – Пашупашу, а вездесущая сила его – прана. В двадцати же беру на запад лежит страна Кеми, и бог ее Птах сотворил все реальное «языком и сердцем» – слышишь ли, благой Гина? Языком и сердцем!

– Слышу, – словно эхо, отозвался царь. – Есть ме! Но отчего оно безучастно ко мне? Разве не его волю я исполняю? И если не его, то отчего оно не поправит меня! Всем сердцем хотел я сотворить свободных людей, а сотворил малодушных торгашей! Всем сердцем желал я мира, а получил войну! Уже три раза сражались мы с Лугаль-Загисси, и пролились реки крови – зачем?! К титулу патэси добавил я царский титул – а Загисси решил, что я посягаю на его самовластие! Нет для шумеров иного календаря, чем их царь, отчего, Агуду, я – кровавый календарь? Отчего писцы заносят в скрижали, что на третьем году Гины началась война, что в четвертом году Ташниил осадил Лагаш, что в шестом году мы сами подошли к стенам Уммы?

– Загисси завидует царскому титулу! – пожал плечами Агуду.

– На третьем году моего царствования! – возмущенно воскликнул патэси. – Он занял Урук и объявил себя царем Урука! Что ему еще нужно?

– Гина! – ухмыльнулся энси. – Зачем ты задаешь вопрос, на который знаешь ответ? Загисси нужно рабство!

– Я не отменил рабства! – вскинулся Гина.

– Почему? – коротко бросил Агуду, запрятав в вопросе ответ.

– Я никого не хотел ущемлять! Я люблю аристократов так же, как и бедняков, не больше и не меньше! – волнуясь, Гина пощипывал себя за мочку уха. – Я хотел создать такое общество, в котором иметь рабов было бы невыгодно – и тогда рабство отмерло бы само! Навсегда! А то, что отменено законом, законом же вводится вновь!

– Ты сам себе ответил, Гина! – завершил тему Агуду. – Рабство хочет жить! За Загисси пойдут рабы и рабовладельцы, за тобой – свободные люди, выросшие из тех и из других; за Загисси пойдут века, за тебя – твои шесть лет. Загисси стал знаменем тьмы, оттого осиротевший Урук так легко отдался ему.

– Скажи, энси! – вопросил Гина с окаменевшим лицом. – А боги? За кого боги? Как ты думаешь, есть ли они?

– Есть Бог, есть ме! – твердо сказал Агуду. – А если хочешь доказательств, я дам их тебе: скажи, Гина, к чему стремится стихия?

– К хаосу! – улыбнулся царь.

– Верно! – кивнул Агуду головой. – А если в природе существуют законы, если вода течет вниз, а пар восходит вверх, если сменяют друг друга времена года – и это неизменно, то о чем это говорит?

– О разумном создании! – вскричал царь, взволновавшись очевидности мысли. – Стихия сотворит глыбу, но не статую, глину, но не амфору. Воистину, предоставленное стихии бесформенно!

– Ты понял мою мысль! – обрадовался Агуду. – Я сказал о Боге, теперь расскажу о богах; как ты думаешь, патэси, кто такие боги?

– Ты спрашиваешь об этом у первосвященника? – удивился Гина. – Я не даром ем свой хлеб!

Агуду откровенно засмеялся.

– Царь! – воскликнул он. – Забудь святые книги! Они лгут, ибо малые боги – это мы! Да, да, Гина, помнишь мудрого и доброго жреца Энгильса, учившего нас с тобой…

– Мой отец! – вскричал Гина, и желваки боли заходили на его скулах. – Мой добрый отец Энгильс, ставший прахом!

– Ставший богом, – поправил Агуду. – Богом в понятии толпы, не творцом мира, но бессмертным. Потому что, царь, смерти нет! Ты спросишь, почему? Я отвечу: смерти нет, потому что в природе нет самого понятия конца; посуди сам, великий: вода обращается в пар, пар в воду; но вода не исчезает; трение обращается в тепло, тепло расширяет, но энергия бесконечна; бесконечна вселенная, ибо каждая грань отделяет чего-то от чего-то; бесконечна любая вещь, ибо делить ее можно бесконечно и всякое состоит из простейшего… Нет конца ничему в этом мире: и тело обращается в землю, в прах, не исчезая. Дух не должен исчезнуть?! Конец – условность, придуманная людьми для бытовых целей. Природа, ме, не знает конца, бесконечность – основное условие ее бытия. Смерти нет, ибо нет конца. Наш добрый учитель Энгильс не мог умереть, точно так же, как не может исчезнуть в никуда камень. Я скажу тебе больше, Гина: загробная жизнь и есть истинная жизнь; подумай сам: семя оживает к истинному бытию только когда засыпется землей, отчего мы не думаем так же о человеке?

– Что есть человек? – вопросил Гина взволнованно. Страшным был этот вопрос для всех известных царю мудрецов, но Агуду не растерялся и тут.

– Человек… – усмехнулся он с прежним лукавством. – Клинописный значок на табличке, имя которой – ме. Посмотри на свои рассуждения, царь: ты увидишь, что у них нет конца, но, приглядевшись, заметишь еще, что и начала у них нет. Попробуй объяснить себе понятия, и вскоре упрешься в то, что мудрые люди называют аксиомами. Но если рассуждение не имеет начала, то оно не самостоятельно. А так как аксиомы есть у каждого из людей, то начало наших рассуждений кроется во внеземном, внечеловеческом; кстати, царь, это еще одно доказательство бытия божия.

– Но почему нам не сообщено о бессмертии? – спросил Гина, поглаживая гладко выбритый подбородок.

Агуду пожал плечами:

– Не знаю! Но, думаю, в этом и есть высшая справедливость. Неизбежность смерти мучила бы нас, но есть тоска и в бессмертии. Нам же дарован высший дар быть смертными и бессмертными одновременно…

– А такое бывает? – удивился Гина.

– Да, – развел руками Агуду. – Более того, только это и есть правда жизни.

 

X

 

Лугаль Эниш еще раз окинул взглядом своего таинственного друга из ниоткуда. Уртирсир, подобранный Энишем на улице за сходство имени с любимой садовником царской дочерью, в черном дорожном плаще смотрелся еще значительнее. Конечно, бродяг в Шумере водилось великое множество, и Эниш выбрал Уртирсира из толпы таких оборванцев, пришедших в богатый Лагаш побираться. Однако даже в этой толпе, в рубище, Уртирсир выделялся осанкой и большой физической силой. Дорожный плащ, стянутый на поясе кожаным ремнем, это особенно подчеркивал. В плечах Уртирсир был в полтора раза шире Эниша, а короткие ноги напоминали выпуклые каменные колонны храма Нингирсу. При этом странник не был толст – скорее, ширококостен и мускулист, жилы на его шее вздувались, словно натянутые струны. Неведомой силой веяло и от лица с низким, надвинутым лбом, широко и глубоко посаженными глазами. Ноздри носа стояли так широко, что казалось, будто Уртирсир задыхается. Вообще говоря, он производил впечатление быка, и это усиливалось тем, что глаза его время от времени наливались кровью. Имя – Уртирсир, которое носил некогда сын Лугальанды, не было в Лагаше любимым, потому и принял так легко кличку «бык» бродяга, не отличавшийся смирением.

– Ты уверен, что хочешь идти? – спросил Эниш в последний раз. Вопрос был праздным, и Уртирсир-«бык» ответил на него легким кивком. Испуганный привратник вынул засов из ворот Эгудова двора. Эниш со своим быком вышли на улицу, и сразу за их спинами, чуть не прищемив полы плащей, захлопнулись створки.

– Уф! – шумно выдохнул Эниш и огляделся по сторонам. На небе светили редкие в Шумере звезды, видимость была неплохая и опасность не грозила.

– Вот, дражайший телец, – заговорил Эниш нервозно, а оттого и развязанно. – Верно говорят, что рыба гниет с головы! С некоторых пор наша аристократия – видимо, от безделья – завела обычай гулять по ночам; конечно, время от времени кто-то не возвращается, но, в общем, это гораздо безопаснее, чем можно было бы предположить!

– Вы сходите с ума! – внятно и отчетливо сказал Уртирсир. – Губите лучшие силы народа на радость столярам и горшечникам.

Даже в темноте было видно, как глаза Быка сверкнули недобрыми искрами. Эниш, изумленный таким ответом, снова задумался, кто же перед ним: уж слишком Бык напоминал поведением наследника Лагашского престола.

«А что если… – пронеслось в голове Эниша. – И имя совпадает; а эта манера держаться, как будто он не приживалка, а господин!»

Но он немедленно отогнал неумную мысль: Уртирсира-царевича патэси поймал вместе с Лугальандой; не мог же он упустить своего кровного врага. И уж если даже – чудо! – упустил, то неужели Уртирсир-царевич пробрался бы в Лагаш Уртирсиром-быком? Да он бежал бы подальше из проклятого города, где его ненавидят даже аристократы, привилегии которых он не сумел защитить. Эниш вел Быка в сад женской половины царского дворца. В условленном месте через ограду была переброшена веревка, и двое сильных молодых мужчин легко взобрались на стену. Гимтирсир уже ждала своего Эниша и бросилась ему на шею. Эниш обнял царевну и жарко поцеловал ее.

– Кого ты привел? – тихо шепнула Гимтирсир на ухо садовнику – так, чтобы ее слова были сочтены за сладострастный шепот.

– Это надежный человек! – ответил Эниш громко, даже со смехом. – Моя преданная собака, и к тому же у него нет языка!

Не без удовольствия он наблюдал, как передернулось лицо Быка, оскорбленного и вынужденного теперь притворяться немым.

– Идем же, милый! – пропела-простонала Гимтирсир и, насмешливо накинув на шею Энишу белый пояс, потянула его в черный проем двери.

– Жди здесь! – приказал Эниш и скрылся, осыпаемый ласковыми поцелуями.

Бык сжал зубы так, что они скрипнули. С каким удовольствием он изрезал бы своего благодетеля на клочки!

«Но это не главное! – пронеслось, как молния, в голове. – Я во дворце, ночью и вооружен! Теперь остается только найти убийцу отца, запершегося в зиккурате и испытать великое наслаждение праведной мести, по рукоятку вонзить меч в того, кто хамски развалился на отеческом престоле».

Бычья ярость кровавым отсветом засквозила в глазах Уртирсира. Оставалось только найти способ пробраться наверх, как можно выше. Бык превратился в тигра и озирался, принюхивался по-тигриному.

 

*  *  *

 

Темнокожие аккадские рабыни раздевали царицу Шагшаг.

«В роскошном будуаре, в пламени факелов, я, царица, лишена той пищи, которая в избытке у каждого бедняка!»

Небольшой шум за окном заставил Шагшаг оставить тяжкую думу и выглянуть на балкон. Внизу, на два этажа ниже, она увидела черные силуэты на стене, в которых сразу же узнала свою дочь Гимтирсир и Эниша, знаменитого изящным телосложением. Через мгновение она заметила еще и третью фигуру – незнакомца в одежде Эниша, уступавшего садовнику в красоте, но, несомненно, превосходившего в силе. Гимтирсир ласкала возлюбленного, не догадываясь, что скребет бритвой по сердцу матери, что-то шептала Энишу на ухо. Видимо, узнавала о незнакомце, поскольку садовник вдруг радостно воскликнул:

– Это надежный человек! Моя преданная собака, и к тому же у него нет языка!

Сердце гулко забилось у Шагшаг, невольно подслушавшей слова Эниша. Когда незнакомец остался на стене один, внутри царицы защемило сладко и остро, словно сахарные иглы прошли через горло к животу – и задрожали руки с хорошо полированными ногтями. Казалось, сама судьба давала шанс быть счастливой: немой любовник, мечта женщины, облеченной царским положением, сам пришел под окно Шагшаг. Внутри царицы произошла борьба, пронеслись сомнения, и, отбросив Урку с его нудными нравоучениями, Шагшаг поняла: она сама хозяйка своего счастья. Выбрав портьеры понадежней, она быстро связала их и сбросила со стены. Закололо в боку, ей вдруг показалось, что огромный, грузный, как бык, незнакомец не влезет по отвесной стене.

– Эй! Сюда! – приглушенно крикнула Шагшаг, подбадривая избранника. Она то бледнела, то заливалась краской, то чеканила, как царица, то бормотала, как падшая женщина. Ее живое, подвижное лицо, мокрые волосы, смуглые плечи и грудь, бесстыдно выставленные под молочный свет луны, были слишком хороши, гораздо лучше, чем в обычной жизни и при дневном свете.

– Сюда! Скорей! – шептала Шагшаг, и физически ощущала, как мужской взгляд коснулся ее наготы – крупные мурашки удовольствия и страха пробежали по ее коже. Человек внизу оказался проворнее, чем думала Шагшаг. Быстро и ловко всполз он по портьерам, перевалился через бортик балкона. В глазах его мерцал огонек самодовольства. Шагшаг сразу отметила, что на слугу он не похож. Взгляд немого гипнотизировал.

«Страшные глаза!» – подумала царица. Она не знала, слышит ли незнакомец – к немоте могла прибавляться и глухота, потому решила объяснить все действием. Ее тонкие, холеные пальчики сковырнули пряжку на плаще Быка – так она уже называла про себя незваного любовника – и плащ легким облачком осел на мозаику террасы. Бык понял! Огромными руками-клешнями он обхватил Шагшаг за талию, притянул к себе… В первые мгновения Шагшаг еще помнила, что она царица, и должна задавать тон, но вскоре, обезумев от позабытых ласк, она превратилась в рабыню, лижущую ноги господина.

 

*  *  *

 

Эниш видел, как Уртирсир спускается из окна царицы. Поначалу он отказался верить глазам, протер их, но Бык спрыгнул к его ногам, и садовник убедился в реальности произошедшего.

– Ну, ты даешь! – потрясенно сказал он бродяге. – Ты хоть знаешь, кого ублажил?

Бык помотал головой.

– Это Шагшаг, жена Гины! – захохотал Эниш, однако хохот тут же пресекся: молния брызнула из глаз Быка, неистовая радость и торжествующая ненависть исказили его лицо.

– Вот это да! – тихо сказал бродяга, с трудом выходя из роли немого. Оба выглядели устало, одеты были кое-как, наскоро, и на корявой фигуре Быка это особенно выделялось.

– Далеко пойдешь! – усмехнулся Эниш, но уже без прежнего задора; беззаботная радость молодой влюбленности столкнулась с чем-то стальным, упрямым, отчаянным, бесконечно далеким от любви и естественной тяги к красивой женщине, с чем-то расчетливым и кропотливым. Так яркая бабочка попадает в серую паучью сеть. В молчании садовник и его спутник спускались со стены. Когда ноги их коснулись земли, легкий шорох раздался в придорожных кустах. Эниш выхватил меч и подтолкнул в бок Быка.

– Вампиры! – выкрикнул он бодро, обнаруживая, что не впервой сталкивается с детьми ночи. Но это были не вампиры. Полыхнул факел, и в огненном ореоле показалось лицо энси-пустынника, Агуду.

– Вот они! – спокойно сказал он, и за спиной его вырос галь-уку Пасгепа.

– Будь ты проклят, Эниш! – прорычал галь-уку сквозь зубы, и оказалось, что есть еще третий – дамкар Сингамиль. Зазвенели мечи, Агуду отскочил в сторону.

– Гим не будет твоей, старая обезьяна! – прохрипел Эниш, нанося удар.

– Да будьте вы прокляты! – вторил, словно эхо, Пасгепа. – И ты, сальный прыщ, и она!

Бык бился с Сингамилем, не говоря ни слова. От второго его могучего удара меч дамкара сломался пополам и вслед за мечом разломился череп.

Дымящиеся останки мозга упали на землю, вслед за ними осел их бывший обладатель. По странной иронии судьбы Уртирсир, пришедший мстить за отца, не догадывался, что сокрушил его убийцу. Бойкий дамкар окончил путь земной, как и было ему предсказано – не свой смертью. Между тем, Эниш одолевал старого, заплывшего жирком военного предводителя. Молодость брала свое, и весь опыт Пасгепы бессилен был сломить напор и энергию садовника. Бык поспешил на помощь другу, но не успел: клинок Эниша уже пробил кожаный доспех Пасгепы на левой стороне груди. Галь-уку, уцелевший в стольких сражениях, тяжело крякнул и пал на колени. Кровь хлестала из ужасной, зияющей раны, Пасгепа слабел и бледнел на глазах, грузно, как куль с дуррой, завалился на бок.

– Гимтирсир! – пробормотал старый развратник, охнул, ухнул, и скончался.

– Говорят, – усмехнулся Эниш, – в последнем слове умирающего – смысл его жизни! Этот испустил газы!

Бык, утирая кровь, кашлянул, что должно было изображать бурный смех этого угрюмого человека.

«У добра единственная сила, – сказал сам себе Агуду. – Стравить зло со злом! Я знал, что Пасгепа умрет…»

Факел потух, Агуду исчез.

 

XI

 

С первого утра объявления войны царь Загисси, прозванный в народе богатым, чувствовал недомогание. Тяжелой походкой старого солдата он ходил вдоль массивных бочкообразных колонн центрального портала Уммы, мучился животом и думал, не отложить ли сборы, о которых еще неизвестно в Лагаше. Преданный Ташниил находился рядом, ходил вслед за государем, страдая едва ли не больше царя. Чуть поодаль держались «большие люди» – лугали – Эмаха, Азида, Азаггани и писец Урамму с заготовленными глиняными табличками на случай, если придется что-то записать. Царь Загисси, нервно обдумывающий планы большой войны, был хорошо сложен, лицо его очерчивалось резко, а крюк носа казался клювом хищной птицы. Царь презирал пышность и помпезность, намеренно носил армейские плащи и ходил с непокрытой головой. Личные качества Загисси – честность, прямота, доходящая до грубости, азарт в войне и власти привели к объединению вокруг него доброй половины Шумера. Великой и бескровной победой была недавняя победа над могучим Уруком. В Уруке пресекся царский род, и народ жил под властью олигархии. Близость свободного Лагаша заставляла граждан Урука бороться с надзирателями, назревал кризис и хаос мятежа. Аристократы открыли ворота войску Загисси, их главарь Ташниил стал младшим правителем царства, и объединенными войсками осаждал Лагаш, отчего лагашцы назвали Ташниилову войну нашествием «мужа Урука». Веками жившие разрозненно, шумерские города потянулись к Загисси, опасаясь пришествия иного объединителя – Гины, уже подмявшего под себя Нинмар до самого моря, Гирсу, Нину, отвоевавшему у Загисси город псов (Уруаз), лежавший на полпути между Уруком и Лагашем. Загисси стал знаменем аристократов, рыцарем, избавляющим от дракона простолюдинов. К началу большой войны, о которой царь Уммы и Урука теперь размышлял, в Шумере оставались только две силы, только два царя.

 

– Урамму! – обратился Загисси к писцу чуть дрожащим от страданий живота голосом. – Составь табличку о начале войны, и мы отправим ее в Лагаш!

Слова были сказаны, и чиновники потупили взоры: война, которую еще можно было отменить, становилась печальной реальностью.

– Государь! – вступил в разговор Ташниил, самый воинственный из лугалей. – Не нужно таблички! Нужно застать Лагаш врасплох! Нужно…

– Заткнись! – резко оборвал Загисси своим знаменитым окриком-бичом, после которого никто не смел говорить. – Я хочу померяться с Гиной силами, разве для этого нападают со спины?!

Ташниил замолчал было, но пользуясь своим исключительным положением «младшего брата», посмел возразить вновь.

– Но, государь, – начал он с известной долей растерянности. – Интересы аристократии…

На этот раз Загисси достаточно было глянуть, чтобы Ташниил понял свою наглость.

– Ты зарвался! – с ледяным спокойствием заметил царь, что всегда было страшнее окрика. – Ты проиграл свою войну, муж Урука, и новая война будет моей войной! К Ададу аристократию и ее интересы, она дана мне так же, как и горшечники! И, клянусь ме, аристократия будет мне служить, как и горшечники!

В знак согласия лугали склонили головы.

– Так-то! – добавил Загисси для весомости, и снова почувствовал острую резь у пупка.

– Кстати! – обернулся он к Ташниилу, перемогая боль. – Я еще выясню, что вытворял Аабба в Лагаше, что ты, старая лиса, допоручил ему сверх меня! Эмаха! – обернулся он вновь, резко скрипнув каблуками, как хороший мушкенум в строю. – Где твой брат?! Почему мы лишены счастья лицезреть его светлость? Или выход царя в портал на совет – для него событие маловажное? А?!

Загисси был недоволен. Он вертелся вокруг своей оси – так, как теперь – только когда придворные доводили его до белого каления. И пока Эмаха, верноподданнически глядя в глаза, докладывал о болезни брата, царь думал о своем дрянном ополчении. Сегодня утром он проводил смотр, и остался совершенно печален. Перед ним толпились уммчане – толпились, не имея и понятия о строе, в посконных рубахах и рванье, с коротким копьем или просто дубиной, низкорослые, худые, усталые. Они были готовы умереть за царя, но кому это нужно? Нужно побеждать! Загисси провел публичную казнь пытавшихся уклониться от призыва – и не помиловал, как обычно, дряхлых стариков и больных, не пришедших по старости или недугу. Адад с ними, пусть знают, когда болеть и стареть! Между ополченцами суетились надсмотрщики.

«Вроде этих вот хлыщей – лугалей, – подумал Загисси зло. – Скакали на конях, били ополченцев палками, и двоих вовсе забили – что это за воины, которых можно убить палкой!»

Загисси переводил взгляд с лица на лицо притихших придворных, горькие воспоминания и думы поплыли, перемешивая в одном общем потоке.

«Лугали навздели на себя золота, серебра, а о доспехах не позаботились, вонючие псы! Зачем им доспехи, они же будут за спинами своих отрядов! Им нужно еще в ножки поклониться, что оружие с собой прихватили! Один Эмаха в хорошем доспехе, но и тот – о, великий стыд! – куплен в Лагаше во время посольства! А у Гины на каждого мужчину заготовлен кожаный панцирь, и в крепости Гирса, любимой царем, все ходят в бронзовых кольчугах, шлемах, с круглыми медными щитами. Гине легко – у него море, торговля, и башмачники с колбасниками платят то, что в Умме достается вонючим лугалям! У Лагаша караванные пути, а у меня, Загисси, только дурачье с мотыгой! Обидно до боли за такие неравные условия…»

Загисси покачал головой и прищелкнул пальцами. И все-таки он, царь Уммы, должен победить и победит! Он создаст железную дисциплину, круговую поруку воинов и, наконец, он ведь солдат, с юности сражающийся с черноголовыми, а Гина близорукий, сутулый и нескладный жрец, ничего не смыслящий в военном деле! Загисси уверен в победе – и поэтому он приказал Урамму дописывать воинственную табличку…

 

*  *  *

 

Излив на голову лугалей немало помоев, обвинив всех в бездарной подготовке ополчения, Загисси пожелал остаться один. Покорно, пятясь спиной, лугали ушли с террасы.

– Эмаха! – приказал Загисси вслед. – Останься!

Лугаль Эмаха, повинуясь приказу, приготовился разделить уединение государя.

– Послушай! – начал Загисси, когда закрылись деревянные резные двери, выводящие на террасу. – Я доволен твоей службой, Эмаха! Ты куда умнее этих ничтожеств, Азида и Азагга… Мычащие уроды! – вскипел гневом царь, вспомнив их лица. – Двух слов связать не могут! Азид так разжирел, что его едва держит лошадь, и большое пузо оттеняет его маленькую голову!

– Они преданы вам, государь! – осмелился вставить Эмаха.

Царь горько усмехнулся.

– Кому нужна эта преданность! Я хочу спросить совета у тебя, Эмаха, ты поднабрался от Лагашских книгочеев: что ты думаешь о войне с Гиной?

– Я против! – резко отрубил Эмаха. – Я изложил в посольском докладе силы Лагаша! Одни приморские нинмарцы, каждый год воюющие с эламитами, стоят всей Уммы! Эламиты – это, государь, не шутки, враги серьезные; Гина богат и хорошо снарядит войско…

– А я! – горько усмехнулся царь, задетый за живое место. – С такой армией смею еще называться лугалем!

– Доспехи и панцири!.. – продолжал Эмаха.

– Хм! – поднял палец Загисси, словно припомнив что-то. – А твой брат Аабба говорил, что под панцирем лагашцы прячут свою трусость!

– К сожалению, мой брат не прячет под панцирем своей тупости! – вскипел Эмаха. – В Лагаше поняли, что свиную кожу колоть легче, чем собственную! Это истина!

Загисси обхватил лоб рукой и надолго замолчал, разрывая тишину только тяжелым, хриплым дыханием. Он словно бы размышлял, открыть Эмахе что-то важное, или нет. Наконец, он решился.

– Я сделал еще кое-что! – начал он, ломая то, что окрещено было подданными кристальной солдатской честностью Загисси. – Одну хитрость! Но об этом никто не должен знать!

– Я понимаю! – кивнул Эмаха.

– Я послал в Лагаш сына Лугальанда Уртирсира…

– Что? – глаза Эмахи округлились. – Уртирсир жив?

Загисси кивнул.

– Он жил в Уруке, теперь проник в Лагаш, чтобы договориться с аристократами…

Потрясенный Эмаха быстро поборол свое изумление.

– Вряд ли это что-то даст! – сказал он, взяв себя в руки. – То, что Уртирсир жив – удивительно, но в Лагаше его не примут. Он – шкурка от проросшего зерна…

– Он отворит нам ворота! – нахмурившись, сказал царь в ответ, и тон ответа не позволял спорить. – Как полагаешь, с Уртирсиром у нас есть шансы?

Эмаха отрицательно покачал головой. Загисси вспылил, ударил могучим кулаком по каменным перилам и выгнал непокорного вельможу. Впрочем, зла на Эмаху он не держал, как воин он любил правду и поощрял, когда ее говорили в лицо. Однако способны на правду в Умме были очень немногие…

Не успел еще виночерпий Башиг объявить об окончании царского обеда, как Урамму составил изящное объявление войны. Объявление повез чиновник Лугина, и отрезавший обратную дорогу Загисси вел с Эмахой застольные философские размышления. От ничтожного Лугины зависела теперь царская воля, и Загисси болезненно чувствовал невозможность взять слово назад. Нет, не то, чтобы он сомневался в правильности решения – но несвобода, вот что было тяжело.

– Люди! – втолковывал он кивающему Эмахе. – Они не самоценны, боги создали их, чтобы они приносили жертвы. Ублажать человека – все равно, что обложить золотом мотыгу! Но ведь мотыга – не украшение, а от золотого оклада она станет только тяжелее! Гина дает свободу, богатство, а зачем они людям? Что есть человеческая удача? Прибавление благ к имеющемуся! Что же есть неудача? Отделения имеющихся благ! Мы говорим – «счастливый крестьянин», если он нашел на дороге сиклю серебра, и мы говорим «несчастный царь», если он потерял один из десяти своих городов. Что же мы, лжем? Нет, ибо счастье не благо, а прибавление благ у человека, тем труднее ему стать счастливым. Стало быть, Эмаха, чем несчастнее мы делаем подданных, тем легче им достичь счастья! Или, взять к примеру труд: взгляни, Эмаха, на зверей, из которых, несомненно, перелепили и людей. Вся звериная жизнь тратится на поиски пищи. Это естественная жизнь. Теперь обратись взором к людям. Они научились добывать пищу так, что остается время на отдых. Природа не знает иного отдыха, кроме сна, и людской отдых стал противоестественным, и оттого безобразным. Отдых породил мысли, мысли породили страдание. И тогда люди от недр своих вытолкнули своих угнетателей, неосознанно возвращая себя в здоровую жизнь природы. Зверь трудится все время, и получает лишь необходимое для жизни. Почему иным должен быть человек? Когда уходит вопрос «как прожить?», приходит вопрос «зачем?», а на него нет ответа. Мотыга не знает, для чего она рыхлит землю…

Закончив эту долгую тираду, Загисси, чарами Башига изрядно опьяневший, обернулся к Эмахе за одобрением. Но Эмаха, уставший от царской откровенности, сонно кивнул. Он не откровенничал, слыша в слове «откровенность» фразу «открой вены». Он напряженно думал о своем тайном гонце, помчавшемся вслед Лугине к стенам Лагаша. Преданный, немой от рождения, слуга вез Гине табличку об Уртирсире и силах, собранных Загисси…

 

*  *  *

 

Река Нина, названная, как город и канал, принадлежащие Лагашу, в честь богини рек, дочери бога воды Энки, извечно разделяла Умму и Лагаш. Она впадала в Евфрат вблизи глухих Урукских топей, а брала истоки у самого Тигра – правда, летом они пересыхали, и оставалась лишь полноводная часть Нины. Лагаш стоял на самом берегу и спускал корабли, шедшие через Нинмар и Ларсу к морю, то есть не покидая Лагашской территории. Умма же стояла, напротив, вдалеке от Нины, и потому Загисси имел полное право жаловаться на неудачное положение города. Не спасал дел и благоприобретенный Урук, близкий Евфрату, но закрытый от судоходства своими топями. Впрочем, несмотря на это, войск Урук мог дать куда больше Уммы, и, выйдя на войну, Загисси направился к союзному Уруку. Войне, между тем, придавался окрас справедливой борьбы за водные пути. Загисси, как опытный полководец, повел войска по правому берегу Нины.

 

Непреступной громадой высился Лагаш на левом берегу, подавлявший величиной и обилием каменных зданий, приходивших на смену глинобитным. За шесть лет правления Гины город разросся, а нынешний, седьмой год казался годом великих строек. Лагаш рос вверх, а не вширь, возносились башни, храмы, да и частные хозяева старались обзавестись двух- или трехэтажными домами. Жителям Уммы это было в диковинку, они не знали даже и слова, обозначающего многоярусность. Уныние овладело ими, когда они поняли: каждый такой дом – дополнительная крепость, которую придется штурмовать лишней кровью. К счастью, многое в Лагашской новой планировке было недостроено, но время работало на Гину. На левом берегу встречали уммчан и первые в этой войне отряды лагашцев, немногочисленные, но зорко наблюдавшие за вражеским продвижением. Медные заклепки блестели на кожаных доспехах. Загисси, однако, знал, чем поднять упавший дух войск.

– Эй, вы! – обращался он с высоты своего коня к тому или иному отряду Уммы. – Взгляните, какой сладкий город, подумайте, какая добыча ждет нас там! Вы, спящие на земляном полу, вы босые и оборваннее, эта война – ваше счастье, ибо всю добычу я отдаю не лугалям, а вам, общинники! В Лагаше есть что брать, возьмите же Лагаш! Потревожьте ворон в их гнезде, и пользуйтесь блестящими безделушками, которые вороны натаскали в него!

– Ура! – отвечали уммийцы своему командиру. – Ура!

Сила Лагаша больше не пугала их, а вдохновляла, как вдохновляет вора крепкий замок: за ним явно ценное! Когда же в ряды уммийцев влились жители Абада, Ниппура, Исина, они прочно уверовали в победу. Северный Шумер шел войной на южный – правда, не пересекая пока границы – реки Нины. Ощущения, надежды, чаяния плебеев, согнанных на войну палкой, обращались в лучшую для Загисси сторону – главным образом, благодаря обещаниям щедрой поживы. Это был шанс, может быть последний, и плебеи плели из ивовых прутьев щиты, выменивали остатки еды на хорошее оружие, даже собственным почином взялись ходить и атаковать строем, который Ташниил и Загисси, при их железной воле и воинском опыте превратили вскоре в надежный боевой порядок. А чиновник Лугина, вернувшийся из Лагаша, почувствовал вдохновение, рассказал о счастливой лагашской жизни и добавил, смачно плюнув:

– Разжились на крови нашей, гады! Торгаши!

Об отсутствии надсмотрщиков Лугина, конечно, не рассказывал, и войска Уммы получили новую идеологию, замешанную на справедливости. Она выражалась в крестьянском бормотании:

– Живут, гады! На шерсти спят! Мы тут, от зари до зари… голодаем… мерзнем… саблезубые нас жрут… А они на горе нашем…

Получалось, что Загисси – как раз за бедных, потому что бедным есть, что в Лагаше грабить; а Гина – как раз за богатых, потому что лагашскому брату-бедняку в Умме совершенно нечем поживиться… С такими настроениями северяне осадили Уруаз, собачий город на правой стороне Нины. Гина же возился как-то крайне беспомощно на левом берегу, бессильный в своей робости прийти уруазцам на выручку. Загисси с радостью заметил, что был прав: Гина не воин, оружия и крови боится, как Адад Энлиля. Вскоре же под стенами Уруаза поднялась пыль до самых небес. Это шел к северянам их главный резерв, войска Урука. Теперь можно было давить южан в их логове!

 

XII

 

Гина читал табличку, поданную коварно ухмыляющимся Лугиной. Еще до прочтения он уже понял, что в ней: мирные послы так не улыбаются. Лугина, привезший войну, дождался, пока царь пробежится по строчкам клинописи, и добавил от себя:

– Эта война, великий царь, будет последней! Народ устал от войн, ведь все твое царствие Шумер истекает кровью. В последней войне должен кто-то одолеть – и одолеет сильнейший! Борись, царь Гина, и помни: поражения тебе не простят и мира с тобой не подпишут!

В глазах царя отразились боль и отчаянье.

– За что? – сокрушенно простонал он. – Что я вам сделал? Все войны начинали вы! В первой я стоял под стенами Уммы и снял осаду, как только Загисси предложил мир. Разве это не миролюбие?

Скорбь Гины не задела фанатика – напротив, прибавила ему уверенности в собственной правоте. Лугина смотрел на трон снизу вверх, но в глазах его читалось высокомерие:

– Гонцов, принесших войну, убивают! – напомнил он застывшему окаменелому царю. – Ты вправе казнить меня, южанин!

Какая-то мазохистская истерия звучала в его словах. Лугина был готов принять мученичество за, Адад знает, какую веру. Вековая жизнь его предков под палкой выработала в нем настоящую тягу к мучениям. Как чиновник, хотя и мелкий, он был освобожден от палок надзирателя. Но организм, приспосабливаясь к условиям, принимал как необходимое то, что вначале казалось ненужным и вредным. Глядя на жуткий блеск в глазах Лугина, Гина еще раз подумал, что зло не исчезает, не растворяется, а лишь живет и меняет формы.

«Каждый палочный удар отзовется эхом вечности!» – пронеслись в голове слова отца, доброго жреца Энгильса.

«Нужно отвратить людей от зла, пока человечество молодо, и пока это еще не поздно!» – учил Энгильс.

Видит ме, Гина хотел это сделать. Но сам, незаметно для себя, обращался ко злу. Пришлось убить порочного и злого Лугальанда – но ведь не один Лугальанд погиб – меткий удар клинка блуждает где-то по свету и, может быть, вернется бумерангом. Потом Ташниил был отвращен кровавой жертвой, посеребрившей царские виски, изморозью прошедшей по темени: тому преступлению нет ни названия, ни оправдания. Он отступил перед яростью толпы, надеялся, что сможет продолжать реформы. Он верил, что цель оправдывает средства. Это уже потом стало понятно, что цели достигнут лишь его потомки – а он останется со средствами, и лишь с ними выйдет на суд истории, на суд бесконечности, кроме которой, как сказал Агуду, ничего больше не существует. И вот, перед ним Лугин, ждущий жестокости, верящий в жестокость. Нет! Может быть, еще не поздно начать праведную жизнь!

«Я отпущу Лугина! – подумал царь торопливо. – Отпущу с миром! Тогда полетит по миру, с которым отпущен Лугина, добро, которое, в сущности, тоже не пропадает в никуда!»

– Безумный человек! – заговорил царь увещевательно. – Тот, кто за глупость владык карает их послов, заслужит проклятие столетий!

В темных, мутно-бессмысленных зрачках Лугины метнулось что-то вроде разочарования; разочарования самоубийцы, повесившегося на гнилой веревке. Гина поджал губы – старческим, недавно появившимся жестом, показывая, что приговор окончателен. Костлявый Урка в черном нагнулся к царю из-за плеча и торопливо зашептал:

– Государь! Наказать посла все-таки придется, иначе, если он явится здоровым к Загисси, его обвинят в предательстве…

Гина нахмурил брови, словно отгоняя навязчивую муху.

– Вы же знаете Умму! – добавил Урка аргумент.

– Ну, тогда иди! – закричал рассерженный царь, перебивая назойливый шепот. – Иди и дай ему столько ударов, сколько он сам пожелает! Да смотри, не переборщи, я проверю! Пусть не говорят, что он предал своего царя!

Урка отвесил низкий поклон и с двумя воинами дворцовой охраны увел Лугину, спокойно принявшего свой жребий. В глубине души Гина надеялся, что Лугина откажется от печальной процедуры, но, увы! Впрочем, новые мысли оттесняли печаль о глупом или, как знать – несчастном после. Медленно, как грозовые тучи на горизонте, наползало ощущение новой войны – а Гина так надеялся, что ее не будет! Как недавно откатились назад Ташнииловы полчища, сокрушенные черной чумой и делами рук своих. Последние, бесцельные и кровавые бои, казалось, потрясли и самого Лугаль-Загисси. Умма пережила страшный голод, поскольку война не позволила убрать урожай. Неужели прошло достаточно времени, чтобы это позабыть?

Сокрушенный черными думами, царь простонал. Нет, Лагаш был совершенно не готов к войне! Сколько раз он, Гина, думал, что нужно позаботиться о войсках – и были деньги, и люди – все было, но слишком велик был также соблазн пустить доход на мирное, нужное дело. Он чувствовал необходимость сделать свои реформы необратимыми – торопился, строил, засыпал хлеб в казенные амбары (хоть это, слава ме! Теперь если осадят, город будет сыт!), а армия висела целиком на Пасгепе, в последние годы изрядно ее подразвалившего, а теперь и вовсе убитого неизвестным разбойником.

Гина решительно не знал, кому доверить войска – аристократам, достаточно образованным для этого, он не верил, а народ должен был еще дозреть, дорасти, чтобы вытолкнуть из своей среды достойных галь-уку. Плох или хорош был Пасгепа, но он был единственным. Теперь – Гина это знал – ополчение поведет он сам – во всяком случае, войско вдохновится, увидя его своим командиром. Урка на недолгие дни битв отлично управится в Лагаше – конечно, замучает всех своими ритуалами, устроит с десяток жреческих процессий, но, по крайней мере, сделанного не разрушит. Война – как казалось Гине – будет недолгой, при первом же случае он завершит дело миром – может, что-то уступив (Уруаз – мелькнуло в голове), отойдет к Нине, и река закроет реформы надежней меча.

«Время работает на нас! – подумал Гина с усмешкой. – Только бы успеть стать непобедимыми!»

– Этур! – громко подозвал царь одного из приближенных. Тот торопливо подошел. – Пиши, Этур! Повеление царя Лагаша: «В горькой войне с богопротивным Лугаль-Загисси нам необходимо опереться на достойное воинство. В связи с этим повелеваем жителям Лагаша…» – потянулся долгий список кварталов и правила ополчения…

 

XIII

 

В последующие дни свобода начала показывать львиные когти. Не было больше надсмотрщиков с их трудовыми армиями, которых достаточно только вооружить. Надсмотрщиков над народом не было уже давно. Да и самого народа, по большому счету, тоже не было. Были люди, перешедшие из общих бараков в частные дома, бесконечно отошедшие от суровой воинской дисциплины – да и друг от друга. Отряд Этура, возглавлявший призыв, упирался в бесконечную демагогию граждан, каждый из которых доказывал, что именно он служил стране и царю, а сосед – бездельничал, и служить должен именно сосед. Старики отказывались, поскольку были слишком стары, молодые – потому что слишком молоды, кто-то приносил черепки разбитых кувшинов с охряной клинописью: отповедь лекаря, уличного или даже квартального (именно Гина ввел эту врачебную систему, рассекретил древнее знахарское искусство – и вот, пожинал плоды) или записку покойного галь-уку, что отличился податель сего в Ташнииловой войне – и нуждается в исцелении ран.

Богатые норовили толкнуть в армию бедных, бедные – богатых. Этур не преуспел, и Урка предложил сменить его другим из своей, когда-то попросту садоводческой парии – Аннаму. Аннаму, однако, повел себя еще хуже и даже стал брать откуп от службы – видимо, считая, что богатых, как капель в ложке. Однако горожане распихали на черный день столько серебра, что и без того не бедный Аннаму стал богатейшим, а слухи о взятках дошли до царя.

Гина потерял терпение и приказал горожанам собраться на рыночной площади в Уруазагга. Люди стояли плотной стеной, перешептывались, что-то бормотали, вскрикивали, словно спросонок – огромное море людей, ожидавших своего владыку. Площадь вместила не всех, но можно было быть уверенным, что царское слово дойдет до каждого, даже если его обкатает народная молва. Гина вышел на специально воздвигнутый для этого случая помост, окинул подданных взглядом – от края до края. Наслушавшись Этура и Аннаму, царь ожидал встретить врагов и бунтовщиков, но увидел обыкновенных людей, не таких уж злых и порочных, как описали бывшие садовники. Эти люди любили своего царя и свою страну, подбить их на бунт было невозможно. Они уклонялись от войны каждый сам по себе, не понимая, что уклоняются все вместе. Они надеялись, что царь как-нибудь сам отразит нашествие, а они помогут – деньгами, вещами, советом, трудом – они готовы расплатиться чем угодно, только не жизнью! Ведь они совсем недавно узнали, что за славная это штука – жизнь на земле, когда можно получить кусок земли и быть хозяином там, где недавно батрачил под палкой. Гина в одну секунду понял это настроение, витавшее над толпой. Угрозы тут были бы бесполезны: слишком хорошо изучили лагашцы своего государя.

«Ах! – подумалось царь. – Если бы Загисси они знали бы так же хорошо! Загисси не стал бы их уговаривать!»

Нужно было говорить, народ ждал, переминаясь, напрягшись. Гина заготовил речь с упреками и требованиями, однако с негодованием отбросил затверженные слова.

«Давай же, – подталкивал внутренний голос. – Свобода есть свобода, иди до конца!»

И царь пошел до конца

– Братья мои! – крикнул он в изумленную толпу. – Я, патэси Гина, клянусь Энлилем, сделал все, чтобы сохранить мир! И нынешняя война – не моя прихоть! Неужели вы до сих пор не осознали, против кого идет Загисси? Неужели вы думаете, что против Гины? Он идет против вас, его воины грезят грабежом ваших домов, изнасилованием ваших жен, они продадут в рабство ваших детей! Ибо одной жены и трех детей царя не хватит на прожорливую Умму! Настала пора уборки урожая; с божьей помощью мы закупили просо в Уре и Кише и вполне протянем полгода. Но в Умме и Уруке запасов нет. Поймите – их запасы хранятся в Лагаше! Загисси поставил свое войско перед выбором – победить или умереть от голода, поскольку у них некому собирать урожай! Я устал от ваших дрязг и интриг, я устал бороться с теми, кто уклоняется, устал слушать льстивые речи бездельников! Поэтому я хочу выяснить все сразу и определиться со всеми: кто пойдет на войну с Загисси добровольно, и… – голос Гины предательски сорвался. Страшное слово, впервые дающее подчиненным право выбора было произнесено. Царь пошел до конца – до логического конца всех своих реформ, до того конца – который мог превратиться в обрыв, бездонную пропасть. Одно-единственное слово поставило на чашу весов все содеянное, пронесенное сквозь смерть Лугальанда и невинных рабов, убитых в годину Ташниила, сквозь смерти лагашцев, служивших в войсках Пасгепы, сквозь разрыв с женой и дочерьми… Но отступиться Гина уже не мог и повторил снова:

– …добровольно! Те, кто пойдет добровольно, встаньте на левой стороне площади, остальные перейдите на правую!

Гул недоумения, возгласов и воплей пронесся над Уруазагга, левая половина с катастрофической быстротой стала очищаться, на правой бушевала толчея. Кто-то вовсе сбегал в переулки от страшного выбора, нового и неведомого. Гина почувствовал, что близок к обмороку, закрыл глаза и покачнулся. Ахума и Урка с двух сторон поддержали своего владыку. Глаза открывать не хотелось, хватало и гула голосов, бурного обсуждения новости, похожего на жужжание пчелиной борти. Страшно было взглянуть в глаза народу; целому народу, про который уже не скажешь: «мой народ», который стал народом сам по себе. Страшно! Медленно, нехотя поползли царские веки вверх и сердце тревожно, истерично забилось в груди: пусто… Пусто там, где должен стоять Лагаш! Народа Лагаша не стало. Стояли еще храмы, дворцы, крепости, но это уже был мираж, сметаемый утренним ветром, имя которому – Загисси. Вставай, Гина, ты проснулся! Ты спал шесть лет, проспал большую часть седьмого, и кажется, будто только вчера ты убил Лугальанда…

Зияющая, сквозящая пустота. Но вот из давки на правой стороне выделился человек и одиноко отошел влево. Это был Лугаль Эниш, садовник Гитирсир. Стоя посреди пыльной, залитой солнцем площади, Эниш отбрасывал длинную тень. Гина, несмотря на слабое зрение, различил даже, как презрительно косится аристократ на толпу лагашских плебеев. Какой-то ремесленник, по одежде – храмовник, вырвался из цепких рук причитающей жены и, меряя площадь ногами, подошел к Энишу. Потом еще, еще… Так вода размывает плотину, вначале просачиваясь по капле, потом зажурчав ручейком, и вскоре превращаясь в бурный поток, все сминающий на своем пути. В толпе своих сторонников Эниш затерялся, пустота затекла массами, и на левой стороне стало уже тесно.

– Пошли прочь! – замахивались «левые» на редеющих «правых». – Не воюете, так хоть не мешайтесь!

Неорганизованные «правые» отступали под этим дружным напором, уходили в переулки, откуда, в свою очередь, набегали новые люди «левой» стороны. Прошло совсем немного времени, и Уруазагга был набит исключительно солдатами Гины – веселыми, нервными, взвинченными от ответственности только что совершенного выбора. Нестройным хором воины скандировали имя царя – над волнующимся морем их голов вновь на миг мелькнула голова Эниша. Если бы ни близорукость царя, Гина увидел бы, что садовник ему подмигнул. Гина был счастлив. Он приказал немедленно раздавать оружие и панцири и объявил об огромном пире за счет казны. В общем ликовании пирующего войска никто так и не удосужился подсчитать число уклонившихся. Однако, если бы дезертиры были подсчитаны, радость значительно бы уменьшилась. Уклонистов было немало.

 

XIV

 

На следующее утро, когда лагашское ополчение страдало похмельем, а царь с отрядом выехал в Гирсу, уклонисты, неожиданно сами для себя, повели дела добропорядочно. Вместо того чтобы смущать воинов паникерскими разговорами, они заперлись по домам, наглухо закрыли ставни. По огородам, в потайных местах зарывалось накопленное серебро. Аристократы ждали Загисси с надеждой, но и со страхом, поскольку Загисси был чужим. Купцы, столь многим обязанные последнему царствованию, проявили постыдное единодушие и уклонились все до единого. Гина был этим потрясен: казалось бы, именно этим людям было что защищать. Однако купечество избрало другой путь: в спешке и в панике собирались караваны, увязывалось в мешки нажитое, и богатые бежали в Ларсу, нейтральный Ур, даже далекий Киш, некогда подвластный Лагашу, – переждать тяжелые времена и вернуться к победителю, кем бы он ни был. До Гины они не могли позволить себе эмиграции, поскольку умерли бы на чужбине с голоду. Теперь сам Гина отрыл им ходы к отступлению, главный из которых – серебро. Что поделать, если при хорошей жизни человек становится трусливым?

 

*  *  *

 

Гирсу даже по сравнению с Уммой был городком небольшим, а рядом с Лагашем или Уруком казался бы попросту деревней. От деревни его отличали мощные стены, превращавшие его в неприступную крепость, и жители, добрая половина которых была профессиональными воинами. В Гирсу стояла гвардия Гины, расположенная так, чтобы успеть и к берегам Нины на бой с Загисси, и на восток, и на запад, если зашевелились бы черноголовые и эламиты. В Гирсу царь мог бы отсидеться на случай бунта в Лагаше. Гина придал Гирсу еще одно, невиданное прежде значение. Он собирал сюда ученых и философов, здесь готовил квартальных лекарей для своего народа и вообще всех тех, с кем он на принципах просвещения собирался строить новую жизнь человечества.

Комендант крепости Урмеш был детским другом Гины, и сразу узнал в царской свите Агуду – того самого, которого любил щелкнуть по голове линейкой, когда Энгильс отворачивался. Встреча царя в крепости была самой теплой и дружественной, переходящей зачастую в фамильярность, которую Гина охотно прощал. Нам-лугаль, божественное происхождение всегда тяготило его, будучи к тому же краденым, и он счастлив был вновь почувствовать себя первосвященником, для которого все, конечно, проще.

Солдаты, блиставшие на солнце доспехами и щитами, сразу окружили своего предводителя и засыпали вопросами, на которые Урмеш не мог ответить. Наконец-то им удалось побеседовать с Гиной, самым мудрым в царстве! Почему идет дождь? Почему прорастает семя? Почему не кончается вода в реках? Почему дует ветер? Из чего сделано небо? Гина не уставал рассказывать о теплых и холодных воздушных массах, о беспредельности вселенной, о круговороте воды в природе, паром возвращающейся к истокам – рассказывал торопливо и сбивчиво, боясь, что язык мудрости будет непонятен для простых воинов, и с радостью видя, что они все понимают, впитывают его речи, как песок пустыни воду.

«Какой же молодец Урмеш, – подумал царь, – что научил их задавать такие вопросы! Ведь это же гораздо важнее и труднее, чем дать на них ответ!»

Ахума тоже не ударил в грязь лицом, и несколько разъяснений сумел дать сам, без помощи царя. Пока накрывался стол на рыночной площади, и ячменный напиток свозили к месту пира в огромных бочках, воины рассказали Гине, как идет составление каталога звезд, а один, особенно зоркий, рассказал о таких светилах, о которых царь с его слабым зрением и понятия не имел. Весело было царю с теми, кто служил живым воплощением его мечты, и откровенно-безоблачным сделался душевный небосвод после хмурого Лагаша. Впрочем, и в Гирсу за казенный счет пировали не хуже, чем там. В ароматах вин и жарящихся бараньих туш совершенно утонуло воспоминание о начавшейся войне, о будущих тяжких жертвах, которые придется принести на алтарь фанаберии аристократов, с их последним знаменем, последним нерушимым козырем – Загисси!

В самый разгар торжеств Урмеш отозвал Гину в свои покои, чтобы поговорить о том самом, позабытом народом. Они говорили о войне. Лицо Урмеша, сияющее перед воинами в улыбке, наедине с царем сморщилось глубокими складками.

– Я знаю Загисси в деле! – начал он печально. – Это не Ташниил, он не упустит нашей слабости. Вспомни, как тяжела была первая война с Уммой – с тех пор мы остались прежними, а Загисси собрал весь северный Шумер. Присоединение Урука уже породило ташнииловщину, теперь нас ждут испытания еще суровее…

– Я знаю это, – кивнул головой Гина. – Кроме того, мне сообщили, что в Лагаше засел Уртирсир…

Урмеш дернул головой, болезненно скривился.

– Эта змея еще жива? – вопросил он риторически. – Гина, Гина, как же ты упустил его тогда? Все было на нашей стороне, как же этот змееныш уполз!

– Я держу все в тайне! – вздохнул Гина. – Имя того, кто выдал мне Уртирсира, я не рискну назвать даже тебе, Урмеш; я знаю, о чем ты спросишь, Агуду спросил о том же: сведения об Уртирсире пришли только из Уммы? Я хотел бы, чтобы это было так, но на днях один из моих аристократов спрашивал: точно ли Уртирсир мертв. Я, конечно, сказал, что сам видел труп…

– Конечно! – усмехнулся Урмеш, гладя бритый подбородок. – Может быть, зря, Гина! В нас слишком въелся страх потревоженной нам-лугали, мы прячем голову, выставляя кверху зад! Не лучше ли было выведать у того аристократа, что он слышал о царевиче? Так глядишь – и выловили бы! Слухи в аристократию – сам говоришь, уже просочились, так что чем ты рисковал? Ты же сам выращиваешь миф о божественной неистребимости царской крови!

Гина беспомощно развел руками.

– Я сделал, что сделал! – покачал он головой. – Переделывать поздно; и потом, я не думаю, что за Уртирсиром кто-то пойдет – ведь основная ставка наших врагов – Загисси. Этот вырожденец может только помешать северянам…

– Не знаю! – сокрушенно проговорил Урмеш. – Не знаю, так ли! В общем, Гина, ты мне прибавил головной боли… Хотя отозвал я тебя от стола не за этим. Мы тут – сам знаешь, хлеб даром не едим, кое-чего достигли: новые сорта, скот на племя – залюбуешься – и все прочее. Словом, выйдем из войны – заживем по-новому. Собака Загисси чует, что время против него, потому и торопится. Теперь слушай, Гина, ибо говорю главное: у нас в руках тайна чумы…

– Исцеления чумы? – вскинулся царь, поняв по-своему.

– Нет! – недобро усмехнулся Урмеш. – До исцеления пока не добрались! Зато научились заражать!

Гина недоуменно уставился на друга детства. Тот, подтверждая свои слова, надавил на одну из стен, и та податливо отошла в сторону. Преодолев хитроумные запоры, о таинствах которых знал, видимо, только сам Урмеш, царь и комендант проникли в потайную комнату. Там, в целиком бронзовой клетке бесновались крысы с налитыми кровью глазами.

– Чумные? – спросил Гина, и голос его заметно задрожал. Перед ним ощутимо и материально предстал черный ужас Шумера. Урмеш, тоже заметно волнуясь, заговорил.

– Мы подобрали чумных крыс, когда отступал Ташниил, засадили их в клетку. Когда они были близки к издыханию, мы подсадили к ним здоровых; крысы проявили отчаянную агрессивность, с помощью которой мы и поддерживаем поголовье чумных крыс… Понимаешь, Гина, что будет, если выпустить их на свободу?

Царь кивнул и сглотнул ставшую клейкой слюну.

– В наших руках оружие страшной чудовищной силы! – заключил Урмеш. – Мы можем засыпать Загисси чумными крысами – заразим их столько, сколько нужно, или я не Урмеш! Но, с другой стороны – это не меч, однажды достав это из ножен, обратно не засунешь! Я думаю, что Нина надежно прикроет нас – крысы ведь боятся воды, и мы загорожены водной стеной. Однако, Гина, я не берусь сказать, что станет с северным Шумером!

Урмеш замолк, друзья посмотрели друг на друга понимающе. На царские плечи был возложен новый тяжкий выбор, на который никто, кроме царя, не имел права решиться. На одной половине, на одной чаше весов лежали реформы, открывавшие путь к новой человечности, бесценные жизни лагашских ремесленников и молодых солдат Гирсу, так рьяно тянущихся к звездам, страна, которой север постоянно мешал жить и строить, все то, что так не хотелось класть на алтарь переменчивого военного счастья. Эту же чашу весов тянул гадкий интерес ученого, мечтающего опробовать новое средство.

Что было на другой чаше? То, что не раз в сердцах называлось «проклятым севером», чужое и враждебное, да и – в конце концов – надежно отгороженное Ниной, Евфратом, Тигром. Даже узкий перешеек между Тигром и истоками Нины перекрыт теперь большим каналом, и Лагаш – попросту остров. Свои защищены, чужие беззащитны. Урка, столько раз упрекавший царя за небрежение к жреческим канонам, тут без сомнения бы натянул моральные догмы и освободил крыс.

– Боги тверды, – говорил Урка. – Мораль растяжима!

Если признать его правоту, то… Гина вдруг понял, что слабо в таких рассуждениях: противопоставление «свои – чужие»: как будто на севере не живут те же самые шумеры, не говорят на том же самом языке, что и в Лагаше. Чужими Гина всегда считал вампиров и чудовищ, выбиравшихся по ночам, но считать чужими северян? Ведь и царский титул он принял с самого начала для того, чтобы строить новую жизнь по всей земле – а какую новую жизнь построит он на севере, среди мертвецов? Почему за ошибки Загисси расплачиваться будут старики, женщины, дети северян? Вспомнилось грозное пророчество о богине Иштар, матери мира, которая стоит на берегу реки, отделяющей землю от страны смерти. Мать говорит «любимым» детям, что если они не исполнят ее благие пожелания, она выпустит «мертвецов, пожирающих живущих». Урка принял бы легенду о живых трупах как оправдание, для Гины же это напоминание о страшном. Нет, никогда он не поступит, как Иштар, не отворит дорогу вурдалакам. Он попросту не сможет этого сделать, поскольку иначе перестанет быть Гиной.

 

XV

 

«Адад! – подумал царь, нахмурившись. – Он же Ишкур многоликий…»

Как жрец, Гина хорошо знал повадки этого коварного и неистового бога зла, различал малейшее его поползновение. Вот и теперь перед глазами отчетливо маячила гнилозубая усмешка бородавчатого и слизистого чудовища. Адад протягивал руку дружбы, предлагал союз. С утра он явился Гине богом чумы Эррой, безумный танец которого отражался в бесноватых крысиных глазах, и вот, не прошло и нескольких часов, как Ишкур снова рядом: на взмыленной лошади прискакал гонец из Нинмара, объявил, что ополчение собрано, готово идти на Загисси, но просит разрешения на кровавую жертву.

– Что?! – вырвалось у царя. – Опять?!

Казалось, навсегда забытый кошмар ташнииловщины возвращается. От него, царя, возведшего праведность в закон, снова требовали смертного приговора невинным. Гина грозно свел брови.

– Разве до Нинмара не дошел мой указ? – спросил он, оправившись от первоначального потрясения. – Боги больше не будут питаться людьми! Ступай и передай это Нинмару!

Посол поклонился, но в глазах блеснул дерзкий огонек.

– Мы и так сократили жертву с четырех рабов до двух! – возмущенно сказал нинмарец. – Это чужаки, эламиты! Сильный ветер дует у нас с моря, требует жертв – иначе не выиграть войну. Позволь, царь, Нинмару то, что все цари ему позволяли!

Однако Гина решительно отказался торговаться. Он приказал послу передать нинмарцам, что если жертва будет принесена, то нинмарцы будут объявлены бунтовщиками. Посол поторопился ускакать, увозя категорический приказ. Теперь дело клонилось к вечеру, и он, очевидно, уже проделал половину пути. Мысли же Гины блуждали по кругу. Даже близкие люди, собравшиеся вокруг него, не понимали его упорства.

– Два эламита! – качал головой Урмеш. – Гина, ты легкомыслен! Нельзя же из-за двух пленных ставить под угрозу всю кампанию! А если чертовы нинмарцы взбунтуются, чем ты их будешь усмирять?

Гина затравленно огляделся по сторонам. Все, даже Ахума, смотрели на него с осуждением. Он восседал на открытой террасе, и багровеющее, затянутое тучами небо, казалось, присоединяется к осуждающим. Царило почти полное безветрие, лишь чуть заметный ветерок тянулся к нинмарским холмам, о которые с другой стороны разбивался приземистый морской бриз. Легкое атмосферное дыхание казалось шепотом с севера, шепотом бесчисленного войска Загисси. Тяжелое молчание зависло среди царских придворных – Урмеш высказался, остальные безмолвствовали. Но тишина не обманывала Гину.

– Ты тоже так думаешь, Агуду? – спросил он, и голос его заметно дрогнул.

– Ты царь, Гина, тебе царствовать! – с равнодушием, скрывающим обиду, ответил энси-пустынник. – Разве тебе интересны советы бывших друзей? Разве ты их станешь спрашивать?

– Я приказываю говорить! – надавил Гина. – Что ты думаешь, Агуду?

Энси раскашлялся и высморкался.

– Ничего хорошего! – хмыкнул он. – Ты принял решение сам, не спорить же мне с сидящим на троне! А между тем, если бы власть не отучила тебя мыслить, ты сам бы понял свою ошибку…

– О чем ты? – удивленно поднял голову царь.

– Посмотри на небо! – с горечью вскричал Агуду. – Тучи! Ты знаешь, что это за тучи?! Они несут град, океан града! И это именно тогда, когда в Нинмаре женщины взялись за серпы! Град побьет всходы, Гина, и суеверные истолкуют это как гнев богов! Теперь, подумай, на кого направлен этот гнев? На одного царя, вздумавшего запретить жертвоприношение! Гина, ты не знаешь этого царя?

– Подожди, подожди! – торопливо заговорил Гина. – Я вижу, что тучи с градом! Но ветер толкает их на юг, даст ме, и они просыплются над морем! С чего ты взял, что Нинмар пострадает?

– Слушал посла! – скривился Агуду. – И внимательнее, чем ты! Нинмарец сказал, что у них штормит, дует сильный ветер с моря! То есть с юга на север! А у нас – с севера на юг. В Нинмаре возникает область завихрения, тучи, стоит им туда доползти, закрутятся как на гончарном круге и волей-неволей просыплются!

Агуду умолк, ожидая возражений, но Гина молчал.

– Ты согласен со мной? – спросил энси, и ответом ему послужил царский кивок. Агуду заметно помягчел и расслабился. Лицо его приняло ироническое выражение: царь склонился на его сторону, и теперь он мог, не без внутреннего самодовольства, по-факирски вытянуть план спасения.

– Выход есть, государь! – вновь заговорил он. – Он достаточно прост: ты немедля отправляешь своего посла, и он разрешает убить эламитов. Их убивают, и вскоре град выбивает поля: ты объявляешь, что это гнев божества за неповиновение государю, и с этих пор нинмарцы навсегда забудут о кровавых жертвах не только среди людей, но и среди животных – голову даю на отсечение! Пусть град покарает нечестивцев, осмелившихся предложить богу человеческую смерть! Да здравствует Гина бескровный! Неужели жизни двух эламитов перевесят такое…

Агуду взглянул в глаза царя и осекся. Глаза Гины сузились до щелок и метали гневные молнии.

– Двух эламитов? – грозно произнес патэси, и брови его сошлись на переносице. – Разве так бы ты говорил, Агуду, если был бы одним из них? По-твоему, это ничтожно мало – две жизни чужеземцев – а ведь ты даже не расспросил о них, кто они такие? Может быть, дети или даже младенцы? Женщины? Старики? Да и точно ли их двое? Для меня к ним прибавляются еще те, чью смерть я допустил при Ташнииле, и еще те, кто были жертвой до меня! Это ничтожно мало?! Ты говоришь – град спасет будущих жертв – а если наоборот, если нинмарцы вздумают, что мало пожертвовали, двух вместо четырех? Да мало ли что взбредет в голову фанатику, разве можно следовать за поворотом мысли безумца? Будущего никто не знает, и бесполезно лезть с расчетами в то, чего пока нет! Если мы станем уступать настоящему ради будущего, грешить сегодня в надежде, что это станет праведным завтра, то мы должны вспомнить старую истину: завтра никогда не приходит, наступает всегда сегодня! Не ты ли, Агуду, сказал мне эту фразу? Ме позаботится об истории, человек же в ответе только сам за себя…

– Не уходи в философию, Гина! – вмешался долго молчавший Урмеш. – Агуду говорит верно: нужно быть гибким и выбирать меньшее из двух зол: убей эламитов! Видит Энлиль, мне тяжело говорить эти слова. Когда сегодня утром ты отказался… ну, сам знаешь, от чего, я был с тобой согласен! Но сейчас согласиться не могу! Убей эламитов, ибо слишком много на другой чаше весов!

– При Ташнииле я тоже так думал! – вздохнул Гина, и складки тяжелых воспоминаний пролегли на его лбу. – Хватит! С меня довольно грехов! Я не разделяю больше малого и большого, ибо семя дуба кроется в желуде! Я не убью эламитов…

– Даже если потеряешь из-за этого престол? – резко, как хлыстом, ударил Агуду.

Гина кивнул.

– Если погибнут твои реформы? – прокричал отчаивающийся Урмеш.

– Значит, не настало еще для них время! – с ледяным спокойствием парировал царь.

– Даже если тебя убьют? – выдавил Агуду, не находя аргумента сильнее.

Гина рассмеялся ему в лицо.

– Агуду! Ты же сам учил, что смерти нет!

Воцарилось тяжелое молчание, еще более густое, чем то, что было в начале разговора. В подавленный воздух Гина выкрикнул свой последний довод, хотя спорить с ним никто больше не собирался. Странный это был довод, бездоказательный, но подкрепленный невиданным внутренним упорством.

– Не уступлю! – прохрипел Гина. – Никому не уступлю! Ни на ше не уступлю!

А в небе тихо и кротко плыли на Нинмар облака цвета спелой вишни…

 

*  *  *

 

Лугаль Эниш добился того, о чем мечтал. На ночь глядя его вызвал к себе царь с красными от бессонницы глазами и объявил, что согласен выдать за него Гимтирсир.

– Если, конечно, Эниш, ты согласишься! – добавил Гина. – Дочь прогневила меня, и я лишаю ее наследства! Если ты откажешься от нее, я прогоню ее на улицу! Как, Эниш, согласен?

Эниш рассмеялся.

– Я же не Пасгепа, государь! – ответил он. – И сам не беден! Мне нужна только Гимтирсир! Можете забрать у нее даже одежду – одежда нам на первое время не понадобится!

– Может, подумаешь, Эниш? – задумчиво вопросил царь. – Помни, я не тороплю с ответом!

– Да чего тут думать! – удивился молодой садовник. – Папаша! Дорогой! Я давно для себя все решил!

Гина даже прослезился, к радости Эниша, боявшегося, что за фамильярность могут всыпать. Впрочем, дальше – больше! Гина признался, что проверял преданность Эниша и объявил: все приданное Гимтирсир остается за ней.

– Точно? – усмехнулся Эниш. – А то, может быть, это сейчас была шутка?

Однако царь был серьезен.

– Так когда свадьба, папа? – поинтересовался Эниш. – Зная ваши дрязги с Загисси, я мог бы подождать до первых дней кислиму.

– Тебе решать! – сказал Гина, заметно посерьезнев. – Но до свадьбы ты должен сделать одно большое дело…

Он подвел Эниша к небольшому окну, затянутому слюдой и грустно начал:

– Вот, видишь эти облака…

 

*  *  *

 

Эниш седлал коней. На пороге сидел Уртирсир и думал свою думу. Гина был совсем рядом – но недаром говорят: близок локоть, да не укусишь. Хозяин – Эниш, все меньше нравился Уртирсиру, явно не стремясь восстать против цареубийцы и узурпатора. Теперь приходилось жалеть, что поспешно раскрыл ему, как аристократу, царское имя. Эниш сделался опасным. Теперь он седлает четырех коней – для двоих всадников, две в поводу – значит, предстоит дорога, и в ней придется торопиться. Куда ехать – Уртирсир не знал, поскольку был только Быком, слугой. Склонив голову, он напевал известную когда-то в Лагаше песню:

 

Люди пьют забвенья зелье

Мысль их во тьме, как крот

Все деяния – безделье

Все живое не живет

Человека мяса груда

Не оставит и следа

Мы приходим ниоткуда

И уходим в никуда…

 

– Она моя, Бык! – бормотал Эниш, возясь со сбруей. Лицо его сияло.

– Кто? – механически спросил Уртирсир, думая о своем.

– Гимтирсир! – воскликнул садовник. – Царская дочь! Ты видел ее красоту полуночной лилии, что плывет по глади Нины в лунном сиянии…

– Видел! – кивнул Бык. Ему стало горько при виде, как променял аристократ истинного, законного царя на дрянную дочь узурпатора. Последние надежды взбунтовать Эниша улетали, как дымка утреннего тумана с Евфрата.

– А куда мы едем? – спросил Бык.

– В Нинмар! – усмехнулся Эниш. – Это условие папы: я должен слетать в Нинмар, а возвращаюсь оттуда уже женихом… Тебя, бычара, не обессудь, с собой поволоку: ты, брат, Уммой пропах, одного тебя оставить боязно; имя хоть чего стоит!

Уртирсир попытался улыбнуться, но получился волчий оскал.

– А зачем поедем? – пробормотал он, подавляя вплеснувшуюся враждебность.

Эниш ткнул пальцем в небо, в сливовые тучи.

– Град несут! – объяснил он быстро, так, как всякий, сам не понимающий до конца. – Большой град! А Гина подсчитал, что над Нинмаром как раз и рванет. Там как раз жертву приносят – двух эламитов, царь запретил – а тут – град! Сам понимаешь, всякое может быть…

– Как, как? – в волнении бычья фигура Уртирсира приподнялась. – Град за грехи? Или как?

– Град сам по себе! – махнул рукой Эниш. – Нужно объяснить, что он не связан с жертвой, которая не принесена… Понимаешь? Я как-то слабо, но Гина ученый, он рассчитал, что должен над Нинмаром град пойти, какое бы действо они там не откололи! У меня уже есть план: дескать, жертву не приносить, а за то, что вздумали убить человека, Гина наслал на вас град! Будете наших помнить! В общем, давай, садись, конь готов, а задача у нас такая: жертвы не приносить, и град объяснить, чтобы он Гину не задел…

Они выехали за ворота Гирсу и понеслись во весь опор, поскольку наездники были оба прекрасные. За их спиной нарастала громада градовых туч, стремительно плывшая вслед. За ночь, потерянную по объяснимым причинам, тучи заполонили все небо, развернувшись, как урукская фаланга, и успели пройти значительный путь. Эниш торопился, стремясь наверстать упущенное. Он рассказывал Быку, какими словами будет называть свою невесту, какие подарки ей преподнесет, совершенно раскиснув и растопившись в своей любви.

Мысли Уртирсира были куда более собранные. Он вспоминал, обратив оба уха в прошлое; Гину он помнил еще первосвященником – тогда он был трусливым слизняком и казался совершенно безопасным. Однако и тогда, утихомиривая молодые забавы царевича, он пугал гневом небес и точно называл дни бурь и дождей. Покойный отец Уртирсира – человек, что толку кривить перед самим собой, туповатый и недалекий, верил Гине, но сам царевич, не особенно веривший в богов, чувствовал: жрец владеет неведомыми законами движения воздушных масс. Иначе, если бы в небе бушевали боги, то зачем им откладывать кару, а не сотворить ее сразу, после нечестивого поступка? Между тем боги частенько этим баловались – например, пытки среди заключенных были в начале месяца, а буря разражалась в конце. Предположить, что до богов так долго доходит и что они такие тугодумы, было как-то кощунственно. Гина, однако, так делал. Теперь ему стало выгодно обратное, то, что принималось за божий промысел, объяснить естественными причинами. Старый хитрец по-прежнему вертел богами, как хотел!

Напрасно Эниш подумал, будто темные мозги Быка не сообразят это, зря нанес ему еще и такое оскорбление! Уртирсир понимал наползающий град куда лучше самого Эниша, потому что лучше понимал Гину, лучше знал старого шакала!

 

XVI

 

Храпели взмыленные кони, неудобно болтались ноги по их богам (стремена изобретут столетиями позже), узда разрывала лошадиные губы до крови. Тучи остались далеко позади, Нинмар же был близок, и у Быка мурашки катились под плащом от мысли, какое страшное оружие попало к нему в руки: он знал то, что другие узнают только завтра. План действий вползал в голову сам собой, даже пугая своей гладкостью и продуманностью. Первое: сманить Эниша с коня на землю. Это казалось самым трудным. Собравшись с силами, Бык вспомнил о своем гипнотическом взгляде, дарованном каждому, кто рожден от владыки. С самим Энишем этот взгляд бы не совладал, но зачем? Есть, слава Энлилю, более восприимчивые существа! Уртирсир догнал посла, и оба поскакали вровень, ухо в ухо. Эниш слащаво улыбался, чуть не слюну пускал, вспоминая, видимо, распущенные волосы Гимтирсир, и Бык спокойно занялся своим делом. Его острый, как шило, зрачок ударил в продолговатый бессмысленный лошадиный глаз.

«Падай!» – властно повелевал рожденный нам-лугалем.

Конь дико шарахнулся, взор его замутился. Он попытался уйти вперед, но хороший конь Уртирсира легко восстановил положение. Бык собрал всю свою волю, все свое гипнотическое влияние, и снова ударил мыслью.

Дико заржав, лошадь Эниша встала на дыбы и тяжело, по-коровьи, завалилась набок.

– Ах, так твою растак! – заорал Эниш, вылетая из мира сладких грез. Он лежал на земле, ногу его придавил бок потного, всхрапывающего коня.

Бык остановил кавалькаду.

– Торопимся слишком! – сказал он, слезая с седла и вкладывая в слова все добродушие, которого, как известно, было немного. – Конь загнан! Придется на трех дальше ехать.

– Ничего, очухается! – отрывисто бросил Эниш.

Уртирсир подходил все ближе и ближе, мягко ступая по травяному ковру. Меча при нем не было – только узкий грубоватый стилет за пазухой. Эниш, кажется, зачуял недоброе, и положил руку на рукоять клинка, висящего в ножнах, как назло, на свободном боку. Уртирсир остановился в нескольких шагах. Конь поднялся, оправляясь от необъяснимого испуга, поднимался и Эниш. Меч он вынул из ножен, используя, как костыль, но Уртирсир понял, что это также и для безопасности. «И не подойти к гаду!» – подумал он, с ненавистью глядя на спутника.

Эниш подошел к отдохнувшей запасной лошади, схватился за холку… Острой болью пронзило все тело Быка, зуд прошелся по всей коже: неужели зря? Нинмар – рукой подать, Эниш доскачет дотуда, и все повернется в пользу лагашской гиены. Он, Уртирсир, сын Лугальанда, упустил такой замечательный случай отомстить! Машинально Бык вынул стилет из-за пазухи и переложил в руку. Однако вместо того, чтобы вскочить в седло, Эниш резко обернулся – так, что Уртирсир едва успел сунуть кинжал в свой широкий рукав. Там он холодил и язвительно покалывал локоть. Бык вдруг понял, почему Эниш медлит: поврежденная нога мешала ему с прежней ловкостью заскочить на лошадиный хребет.

– Иди-ка сюда! – сказал садовник, подозрительно покосившись. – Подсади!

Пока Уртирсир подходил, становился на одно колено, Эниш смотрел на него бдительно и уже с откровенной враждой. Меч сиял в его правой руке, но когда руки Быка сомкнулись в замок, наподобие стремени, и здоровая нога Эниша встала туда, садовник успокоился: из такого положения оружие сразу не выхватить. Откуда Эниш мог знать, что стилет уже наготове. Из рукава его упругое, тонкое тело скользнуло в правую руку Уртирсира – его богатырская сила позволяла держать Эниша одной рукой.

Эниш, глядя уже вперед, а не под себя, и чувствуя себя уже на коне, не заметил свершившееся в мгновение: стилет в руке, и рука молниеносно, с разворотом рванулась вверх… Уртирсир ударил в пах. Эниш не закричал – эхнул, как будто из него выпустили воздух – и повалился с вражеской руки на траву. В траве лежало несколько камней, и при падении Эниш сильно ушиб правый бок – чего, конечно, не почувствовал. Однако он был еще жив. Меч все еще держался в кисти его руки, и Эниш судорожно взмахивал им, не подпуская Уртирсира для довершающего удара. Бык, которому первый взмах едва не стоил жизни, быстро, тем не менее, развеселился, приплясывая вокруг защищавшего останки жизни садовника.

Глаза Эниша затекли кровью от нестерпимой боли, на лбу по-воловьи вздулись вены. Он отступал по удивительно мирной, тихой и отвратительно безлюдной лужайке, нетвердо ступая, а чаще – падая на то или иное колено, волоча икры и ступни, как никчемную тяжесть. По изумрудной траве тянулся рубиновый след.

– У садовника кровь между ног! – издевался Уртирсир, и его глаза-уголья ненависть разожгла до пылающих головешек. – У садовника месячные!

Впрочем, навряд ли Эниш что-то слышал. Его вмиг запекшиеся губы пузырящиеся слюной, хрипло выдавили:

– Уртирсир, сын Лугальанды…

В свою последнюю минуту Эниш осознал, какого демона легкомысленно ввел в свой дом.

– Гим… – забормотал он. – Гим… – но слово дальше не шло, как будто кто-то запятнал половину имени любимой женщины. Все поплыло перед глазами, белую пелену тумана сменил черный мрак ночи, и останки Эниша рухнули беспомощно на траву.

– Падаль! – пнул мертвеющее тело Уртирсир. Он остался единственным царским послом. Нужно было торопиться, пока тучи не нагнали посольство.

 

*  *  *

 

– Люди Нинмара! – заявил Бык перед толпой вооруженных ополченцев. – Нашего царя Гину охватило безумие! Я прискакал сюда и привез его приказ отменить жертвоприношение…

– Слышали уже! – откликнулось несколько голосов. – Жалко обычай нарушать, а, с другой стороны, царю виднее! Видно боги больше не едят людей!

А чей-то ехидный голосок добавил:

– Гина-то образованный! Это Анд с Уртирсиром были дубье дубьем!

– Люди Нинмара! – вновь заговорил Бык, перекрывая шумы споров и выкриков. – Богам по-прежнему нужны людские жертвы! Если сегодня вы не убьете намеченных эламитов, то Адад покарает вас градом…

Снова зашумели голоса, послышалось возмущение и ехидство:

– А ты почем знаешь?

– Умней царя, да?

– Вот именно, умней: из Уммы, значит!

– А если тебя под арест да на плаху?

– Вы должны взбунтоваться против Гины! – заявил Бык, вздыхая облегченно, заканчивая. – Идти на него войной! Так велит вам небо! Иначе боги покарают вас: вначале градом, потом мором, потом…

Дальше говорить он не смог. Словно морской прибой, вскипели горячие нинмарцы и стащили Уртирсира и начали избивать. Били долго и тяжело, другого бы забили насмерть, но Бык был силен и живуч. Он потерял сознание, а очнулся прикованным к столбу, голым и окровавленным. Проходившие нинмарцы плевали на него, приговаривая:

– Ишь чего придумал! Против царя! Аристократ, по палке соскучился! А мы ему палку не в руки, а на спину!

Женщины бесстыдно разглядывали мужские достоинства Уртирсира: наказание стыдом тоже входило в состав кары. Очнувшись, Бык тотчас начал проповедывать кары неба. Когда свечерело, и громады градовых туч выползли из-за нинмарских холмов, над обнаженным бунтарем перестали насмехаться. Настроение менялось, нинмарцы зябко ежились, и в головы их проползало: «А вдруг и впрямь!» торопливо отгоняемое: «Умный… из Уммы, значит!». Уртирсир с радостью думал, какой неспокойной будет для Нинмара эта ночь. Жизнь его самого висела на волоске. Ненавидя Гину всем сердцем, Уртирсир по иронии судьбы оказался в плену Гиновой мудрости. Если царь ошибся в расчетах, то… о таком размышлять не хотелось.

– Гина прав… Гина прав… – бормотал Уртирсир, и, спохватившись, стал добавлять: – Гина прав насчет туч. Гина прав насчет туч.

Тучи шли с первым лучом солнца, они дошли до области воздушных завихрений и вдруг – о чудо – стали двигаться по кругу. Снизу их поддевал ветер с моря, сверху по-прежнему гнал северный ветер. Тучи стали похожи на стаю опаршививших, опухших от голода собак, дерущихся за кость. Ворчание раздавалось из их чрева, они сталкивались, и тогда в землю летели сердитые молнии. В эти минуты весь Нинмар от мала до велика, и столетние старики, и грудные младенцы задрали голову к небесам. Пророчество сбывалось. Люди смотрели на Уртирсира с ненавистью, но и со все возрастающим почтением. Ударили первые градины, и Нинмар забился в конвульсиях рыданий: им по-прежнему управляли жестокие боги.

– О Боги! Вы несправедливы! – раздался откуда-то женский крик.

 

XVII

 

У бродов на Нине завязались ожесточенные бои. По колено, по пояс в воде сошлись северяне и лагашцы, и вскоре Нина стала кровавой. Ярко светило солнце, жемчугами и бриллиантами висели в воздухе ожерелья брызг. Убитых и раненых уносило по течению, на ночной пир водяных монстров, для которых наступала самая счастливая пора. Гибли лагашцы, но втрое больше – северян.

Загисси, взиравший на битву с холма, чувствовал, как катятся по шее тяжелы капли испарины, но не утирал их. Он сидел неподвижный, потемневший, с опустившимися руками. Левый фланг, где стояли его уммийцы, совсем провалился, осел, как оседает свежая могила. Поражение было близко и неизбежно. В глубине разбитой царской души теплилась даже какая-то радость – саркастическое поздравление противнику за красивую, классическую победу. Северяне стояли уже на берегу, и достаточно было одного мощного удара, чтобы они рассыпались. Осунувшийся, отрезвевший Загисси понял, что война проиграна.

– Ну же! Ну! – в диком экстазе подбадривал он лагашцев. Хотелось только одного: поскорее увидеть свой бесславный конец и не тянуть больше бессмысленный бой… И вдруг! Это было внезапно, непонятно и дико, совершенно невозможно! Лагашцы, шедшие двумя колоннами, вдруг остановились и, позабыв о северянах, стали спорить и препираться между собой. Их мат и ругательства долетали даже до царской ставки.

– Что это?! – взволнованно вскричал Загисси, еще не веря глазам и ушам. – Что?! Что?!

Это было чудесное избавление.

– Эмаха! Эмаха! – взмахнул руками царь. – Эмаха! Ты что-нибудь понимаешь?

– Понимаете, государь, – начал Эмаха. – Это несложно, и в характере лагашцев: правая колонна под командой Урмеша, левая – Этура. Они спорят, кто первый вступит на северный берег…

– Но зачем? – Загисси не понимал этого сумасшествия, просто отказывался понимать.– Эмаха, они упустили победу! Почему?!

Эмаха оставался невозмутимым.

– Издержки свободы, государь! – ответил он. – У них земля в частных руках, а каналы чинит не община, а государство; они уже делят наш север – больше достанется тому, кто ворвется первым…

Загисси потрясенно покачал головой, затряс седеющими волосами.

– Слава ме! – патетично воскликнул он. – Моя армия избавлена от этих забот! Ну, скажи, Эмаха, кто из нас с Гиной прав?

Эмаха ответил не по-придворному уклончиво:

– Вы сами знаете, государь, ответ на этот вопрос…

Да, это было правдой. Загисси знал. С каждым днем ему все сильнее казалось, что он не прав…

 

*  *  *

 

Победа – близкая, очевидная – была преступно упущена. Урмеш кусал губы и колотил ладонью по столу. Он ничего не мог поделать со своими воинами-истуканами, а Этур своих даже поощрял. В итоге на землю севера не вступил никто, и лагашцы отступили на свой берег. Теперь приходится ждать завтрашнего дня – а что он может принести? Завтра – кур ну ги, что по-шумерски значит «страна без возврата». Входишь в завтра и сегодня становится вчера, и возврата нет. Агуду уехал в Нинмар искать следы пропавшего без вести Эниша. Урмеш всегда считал, что аристократам нельзя доверять, но Гина запретил думать о после плохо, и считал, что Эниш попал в беду. Выяснялось – о ме, как поздно – что с Энишем выехал некто, по описаниям похожий на Уртирсира. Явно, этот мужчина был с Энишем и раньше, но никто не подумал о явном сходстве до тех пор, пока не стало поздно.

– О-ох! – протянул Урмеш тяжело. Он бесконечно устал от вечной лагашской расхлябанности, несобранности, мелкого лагашского эгоизма. Вот уж воистину «место ворон», точнее не скажешь!

Уртирсир становился печальной реакцией людей на войну, в годы мира он мог бы запросто явиться на Уруазагга, и никто бы не вспомнил прежнего царевича! Только теперь прияты кое-какие меры, и лагашцы пытаются оградиться от черных теней царствования богатого (глупостью) Анда. Урмеш чувствовал, что, скорее всего, уже поздно, и Уртирсир нанес где-то тяжелый удар, о котором в Гирсу пока неизвестно.

– А, да чего там! – махнул Урмеш наконец рукой и отправился спать. Назавтра предстоял новый тяжелый бой.

 

*  *  *

 

Стоило солнцу позолотить верхушки редких деревьев, дикие орды, потерявшие остатки дисциплины, ринулись в Нину с противоположных берегов. Казалось, что табунщики загнали в реку гигантские табуны на бессмысленное и бесцельное купание. Когда табуны сошлись, река стала похожей на огромную мясную лавку. Но на этот раз ни южане, ни северяне не могли одержать верх, и схватка становилась бесперспективной.

– Коня! – приказал Загисси и, несмотря на все уговоры Ташниила, вскочил в седло. И вправду, он засиделся на своем полководческом холме – командовать, в сущности, было уже нечем, шла тяжелая лобовая атака, и все ухищрения были уже бесполезны.

Загисси понесся по склону, прямо к воде, выгодно отличаясь этим от Гины, навряд ли умевшего даже скакать на лошади, не говоря уж о том, чтобы отбивать с нее удары. Ветер обдувал лицо царя Уммы, и многочисленные бездельники свиты с посвистом неслись сзади, спрятавшись за царскую спину. Обрывки мыслей проносились в голове Загисси со скоростью пущенной стрелы, мерцали, вспыхивали и гасли, и иногда ощутимо стукались о череп, словно им там было тесно. Вспомнилось лицо отца, патэси Уммы Укуша. Загисси редко видел его, но с младенчества знал, как мечтает Укуш отомстить вороньему городу и энтеменову отродью: Анду, Уртирсиру. Ведь это Энтемена, соединившись с патэси Урука – последним, бездетным и полусумасшедшим Лугаль-Киниш-Удуду (и имя-то едва вспомнишь!) – да, да, богомерзкий Энтемена издевался над дедом Загисси Урлуммой. История повторяется: внук Энтемены Уртирсир прибежал искать защиты у внука Урлуммы, а Урук – по-прежнему решающая гиря на весах войны. История повторяется, но только наоборот!

 

С гиканьем начавший дряхлеть, но все еще могучий Загисси врубился в ряды лагашцев. Его секира рассекла плетеный щит пехотинца и вот какой-то ремесленник, заливаясь кровью, упал в воду. Рядом рубил мечом тучный Азид, чуть поодаль – Ташниил и Эмаха. Азид запыхался и его тяжелое, свистящее дыхание говорило Загисси, что он не слишком оторвался от своих. Секира била направо и налево, каждым ударом повергая кого-то. По правую руку от царя показался Аабба – бледное лицо, сжатые до хруста зубы, посинелый овал рта – то ли от недолеченной болезни, то ли от холодящей ненависти.

Вдохновленные присутствием царя уммиаты воспряли духом, но жители Урука их не поддержали. Загисси снова припомнил сказания о паяце Киниш-Удуду, извращенного сладострастного старика, купавшегося в роскоши даже, когда народ умирал от голода. Разврат Киниша и его своры достиг таких размеров, что в Умме ходила поговорка: «В Уруке девственницы не рождаются». Даже дряхлый, наполовину разбитый параличом Киниш – не оставлял безобразных забав. К старости он все больше превращался из повесы в мучителя, кажется, завидуя молодым и получал наслаждение, когда на его глазах пытали юных рабынь. Красота в Уруке превратилась в проклятие. Разумеется, это научило горожан любить анархию, разнузданность и беспорядок. Таким застал город Загисси, несший строгую, но законную воинскую дисциплину, аскетизм – за немногое время своего правления он неплохо подтянул распустившихся, требуя от каждого исполнения его обязанностей и жестоко карая халатность. Но – это необходимо признать – с Уруком придется ковыряться в Лагаше, если его удастся захватить! Хотя – подумавши, можно сказать – не так уж много!

«В конце концов! – рассуждал Загисси, пока руки занимались привычным ремеслом мясника. – Между мной и Гиной нет пропасти! Просто он думает, что время развивается – неизвестно, с чего он это взял! – а у меня верное представление: время течет по кругу, поскольку день сменяет ночь, а ночь – день, вслед за адарру приходит нисан – все заведено раз и навсегда – как механизм. Добавить в который свое – все равно, что сломать…»

Всю жизнь Загисси считал: песчинка, добавленная в песочные часы, уже делает их неточными. Действия людей должны сократиться до необходимого, ибо энергии нам дано только на необходимое. В Уруке на это отвечали, морщась: «Скучно!», и Загисси бодро полемизировал: «Скука происходит от излишества! Канон избавит от скуки».

Когда Эмаха рассказал царю о лагашском канцлере Урке, о воззрениях и чаяниях этого совершенно незнатного человека, Загисси понял, что умные попадаются не только среди аристократов.

«Вот кто был бы истинным реформатором вороньего места! – мысленно говорил Загисси Гине. – Твой раб, а не ты! Подумай сам, к чему ты призываешь! «Человека нужно любить» – за что?! Философия самоуничтожения, мешающая вонзить меч в своего убийцу. «Человек должен развиваться» – куда? Он создан богами, а если он начнет себя развивать, то… неужели, Гина, ты считаешь его мудрее богов? Отвечай, жрец-отступник!»

Воображаемый Гина молчал. Ему попросту нечего было ответить. Человеколюбие и миросовершенствование – глупы! Остановившись на этой великой мысли, Загисси весь отдался бою, налегая на отползающие лагашские колонны. Сиплое дыхание Азида пресеклось – и Загисси с тревогой обернулся назад – не оторвался ли он от своих. Но все было в порядке, просто надутый живот Азида наткнулся на лагашское копье. Азид съехал набок, судорожно и безмолвно, как рыба на песке, хватая воздух ртом, газы, при жизни распиравшие брюхо лугаля, организованно покинули своего обладателя, и Азид теперь казался дряблым пустым мешком.

– Умма! – заорал Загисси свой боевой клич и с удвоенной яростью кинулся на врага. Грохот сзади возвестил, что Азида окончательно выбили из седла. Длинная, хорошо оперенная стрела вонзилась прямо в лицо Ааббы – краем глаза царь видел, как лугаль закрылся руками. Между пальцев струилась кровь и торчало древко стрелы, оперение вздрагивало в такт конвульсиям Ааббы. Загисси одновременно почувствовал и опасность, и то, как запоздало он ее почувствовал. Вокруг него сражались бронированные гирсианцы, он был в первом ряду, и бока закрывают только два рослых, но туповатых телохранителя: Урсин-рыбак, взятый из трудотряда рыболовов за высокий рост, и Шига. В бою они уже потеряли щиты и изнывали от кровавых ран. Чье-то копье скользнуло по боку Загисси, обожгло, как будто его раскалили на огне. Царь получил глубокую рваную царапину – точнее, что-то среднее между царапиной и раной, но вздохнул облегченно. Могло быть и хуже – так, как случилось через мгновение с плешивым Шигой. Прикрываясь щитом, гирсианец рассек ему плечо и, пользуясь беспомощностью Шиги, хорошо прицелился. Боевой топор прочертил полную дугу в воздухе и со страшной силой обрушился на лоб телохранителя. Плешь Шиги, белая, как кость в пустыне, провалилась внутрь, брызнул фонтан крови, мозга, разлетевшись на целый гар (то есть на шесть метров) – и несмотря на всю серьезность положения, Загисси отметил огромную силу вражеского воина. Немыслимое хладнокровие нашло на царя, он совершенно вверился Энлилю, и все происходящее казалось Загисси сном.

Надо сказать, что, презирая род людской, он никогда не отличался самовлюбленностью, оставляя это качество Киниш-Удудам и Уртирсирам. Загисси был солдатом, и смерть не страшила его, по своей психологии он был близок самоубийцам, предпочитающим кончать жизнь чужими руками. И когда гирсианцы рассекли ему мякоть на бедре, а с другой стороны Урсин громкими воплями возвращал силы израненному телу, Загисси попросту, без затей приготовился принять поражение.

Уже пал на одно колено Урсин и зашаталась лошадь с перерезанной сонной артерией – казалось бы, все кончено – однако провидение бережно хранило царя. Зазвучал рофок и какой-то лагашец в одеянии лугаля (Потом Эмаха объяснил, что это был Урмеш) дал гирсианцам приказ отходить. Те дисциплинированно отбежали к южному берегу. Загисси вздохнул облегченно: личная скромность в который раз спасла его. Он был одет простым солдатом, и потому Урмеш не поспешил его уничтожить. На всем протяжении боевой линии лагашцы снимали лагерь и отступали. Чудом спасшемуся Загисси открывались переправы через Нину!

Царь Уммы повидал уже столько чудного у лагашцев, что мало удивился. Все же было непонятно, почему – говоря по чести – победители оставляют поле боя. Очевидно, внутри южан возникло нечто неприятное – при их самораспущенности и самопотакании это у них сплошь и рядом. Сидя на берегу, Загисси смотрел, как распиливают стрелу, раздробившую Ааббе весь его кургузый нос, и думал: что-то на юге… может быть, он недооценил Уртирсира? Что ж, если сын Анда пользуется еще любовью в Лагаше, то он сам подписал себе смертный приговор.

 

XVIII

 

– Уртирсир взбунтовал Нинмар! – сказал Агуду, слезая со взмыленной лошади. Гина полуприкрыл веки, и сразу в памяти встал образ царевича. Гину упрекают, что он недоделал зло, недобил династию… Как знать, может попросту сделал зло… И гулко пронеслось в мыслях: «Долго же ты летел, проклятый бумеранг!»

Огромное нинмарское ополчение, на которое так рассчитывали предводители южан, по словам Агуду, было на подходе. Но вел его зловещий Уртирсир. Гине вспомнилось убийство Анда – нескладный царь с маленькой головой, узкими плечами, непомерно толстой нижней губой валялся на своем ложе. Водянистые глаза расширились от предсмертного ужаса, ноздри были порваны кем-то, грубо схватившим убиваемого. Сколько раз первосвященник видел, как сластолюбиво вздувались, пучились эти ноздри, дыханием отсчитывая палочные удары провинившемуся горожанину, втягивая блаженные ароматы крови и расползающегося спинного мозга… Большие белые руки царя судорожно цеплялись за обагренное покрывало. Сколько страха в их бескровной белизне! А ведь они бесстрашно сжимали в руках заизолированную ручку раскаленного шила и с шипением погружали его в чужой глаз.

– Все кончено! – сказал тогда ныне покойный Пасгепа, и впервые произнес: – Патэси Гина!

Пасгепа тяжело дышал – не столько от усталости, сколько от страха за только что свершенное дело.

– Да, – усмехнулся из угла дамкар Сингамиль. – Кончено, патэси! Мы хотели отрубить ему голову, чтоб меньше мучился, но он, собака, юркий, скользкий, как угорь, все к двери полз… пришлось пальцами в ноздри и на постель…

– Тяжело умирал? – спросил Гина, почувствовав неуместный приступ жалости.

Сингамиль кивнул на труп – тот, надрубленный в разных местах, говорил сам за себя. Сквозь разнесенный подбородок вываливались желтые лошадиные зубы. Гина нагнулся поближе и увидел – о чудо – глаза Анда до краев налиты слезами! Лугальанд умел плакать? Человек, который конским волосом перепиливал переносицы, обливал маслом и поджигал, сверлил живые кости, заставлял проглотить семя кишечной дурры и смотрел, как она прорастает внутри – этот человек умел плакать?! Гина тронул окровавленный лоб – лицо наклонилось, и запоздалая слеза покатилась по сухой пергаментной коже, какая бывает у людей, прикоснувшихся к чаше порока. Запоздалая слеза, то ли раскаянье, то ли мольба о пощаде. Последние минуты Анда были ужасны: он ползал на коленях, цеплялся за одежду, умолял, предлагал все блага, клялся всеми богами – и все под градом ударов, лезвий, вонзающихся в живую плоть, бьющих неточно, но болезненно. Наконец, отчаявшись, Анд схватился за последнюю соломинку.

– Позовите Гину! – закричал он, захлебываясь кровью, слюной и рвотой. – Позовите Гину!

Но Гину не позвали – знали, что такого зрелища он не вынесет. Чуть позже Анда сняли с ложа, с трудом разомкнув закоченелые руки, не выпускающие постели, под контролем Гины зашили в джутовый мешок и утопили в трясине, заросшей камышами. Патэси знал, что Анда нужно было убить, и даже теперь, когда сын Анда спешил отомстить, Гина ни в чем не раскаивался. Но убийство – хотим мы того, или нет – это зло. А зло возвращается…

Армии был отдан приказ отступать. Как это водится, поползли панические слухи, началось дезертирство. Гина пошел на Лагаш, но оказалось, что дорога уже отрезана: нинмарцы ждали их, заняв выгодную позицию на холмах. Урмеш, ставший, наконец, галь-уку, повел себя решительно и предложит прорываться. В придачу ко всему в утро боя небо заволокло тучами, полил проливной дождь, сделавший холмы мокрыми и скользкими. Буквально по трупам Урмеш провел большую часть лагашцев домой, за крепостные стены, но сам в этом бою погиб.

Рассеянные по рисовым полям, нинмарцы вновь собрались, и Гина, не рискнувший идти в первых рядах с мечом в руке, двигавшийся, как всегда, в тылу, оказался окончательно отрезанным от столицы. Оставалась одна дорога – в Гирсу, благо, что большая часть гирсианского отряда охраняла царский обоз… Скорбной была эта процессия – в косых струях неутихающего ливня, овеянная холодными вихрями, на которых трепетали намокшие плащи воинов. В царских носилках несли мертвеца – доблестного командира Урмеша, вынесенного с поля боя. Гина же шел рядом, отдав царскую привилегию другу, и месил грязь, как простой солдат. Меч на его бедре болтался никчемно и бестолково. Скрипуче растворились окованные ворота Гирсу – детский плач, вдовьи рыдания встречали растерянных и нахохленных побежденных. Только Агуду вселял надежду: слушая постоянные стоны царя о покинутом в Лагаше Аэнникиагу, принце Энни, он, наконец, не вытерпел и отказался скрыться в Гирсу. Он ушел – одинокий и безоружный, такой беззащитный с виду, ушел в земли, безраздельно отныне принадлежавшие врагу.

– Я принесу Энни! – сказал он коротко и весомо, со своей всегдашней уверенностью. Даже и не подумал добавить: «Если получится!»

После ухода последней надежды, воплотившейся в энси-пустыннике, пустые заболоченные поля заполнились войсками Загисси, наглухо обложившими город. Правда, в крепость смог пробраться лазутчик Гины – но лучше бы ему этого не делать: он принес весть, что Лагаш пал…

 

*  *  *

 

– Эй, хозяин! – Анаму-взяточник, сидевший в тесном подвале, даже вздрогнул от человеческого голоса. Сквозь прутья в окошечке над самым сводом смотрел кто-то, явно не часовой.

– Лугаль Анаму! – говорил человек, и заключенный узнал голос бывшего раба, Алла, помогавшего ему в махинациях, и отпущенного на волю по пьянке. Сколько раз Анаму сожалел об этой непростительной глупости. Но теперь она оказалась кстати: случайно сделанное добро нежданным образом возвратилось, словно бы подстелил соломы в том месте, где пришлось упасть.

– Выходи, хозяин! – говорил Алла торопливо. – Дверь открыта!

Анаму, давно опасающийся народной расправы по законам военного времени, поторопился выбраться и крепко обнялся с бывшим рабом. Стояла ночь, и часовых, конечно, не было – они не рискнули бы выйти в такой час на улицу. Алла привел с собой шестерых наемников родом из Киша, ехавших в Ур и попавших в Лагаш, как куры в щи. Дети Киша были все как на подбор – мускулистые, крепкие, жилистые, а одноглазый по кличке Аз (собака) вообще годился в любую дворцовую охрану. Анаму побежал на свое подворье, откопал припрятанные на черный день серебряные слитки. Жена собрала на стол, и восьмерка принялась обсуждать свое положение.

– Нам из Лагаша нужно того… делать ноги… – сказал Аз, выражая общее мнение. – Служим тебе, лугаль, пока нам по дорожке!

– Н-да! – вздохнул Анаму. – Меня в Лагаше тоже каждая ворона знает! И через стену не перелезешь!

– Есть выход! – усмехнулся Алла. – Есть! – и он развернул свой отчаянно-смелый план: напасть на стражу и открыть ворота, впустить Загисси в город.

– Опасно! – покачал головой Аз. – Но других выходов, кажется, нет! Надо попробовать!

Так созрел заговор. С утра Анаму переоделся в прокаженного, с ним пошли люди Аза, Алла с двумя сыновьями, несколько оставшихся преданных рабов. Они шли к дому Урки. Анаму постучался в ворота, прося подаяние убогому. Он хорошо знал характер канцлера, и действительно, Урка сам вышел подать несколько лепешек.

– Что делает прокаженный в городе? – изумился он.

Анаму откинул дерюгу:

– Получай собака Гины! – воскликнул он и ударил кинжалом. В общем-то он оставался всего лишь глупым, корыстным розовощеким чиновником, и нанес несерьезную рану. Урка побежал в дом, крича о помощи. Подоспевшие наемники изрубили несколько безоружных слуг управителя. Урка уже успел добежать до внутреннего крыльца, где его достиг Аз, и от одного мощного удара старческая голова откатилась в сторону. Однако с улицы уже вбежал патруль, слуги Урки, оставшиеся в живых, взялись за дубье. Дороги на улицу, заполнявшуюся солдатами, не было. Анаму бывал в доме Урки и повел свой отряд на задний двор.

– Сюда! Сюда! – указывал он дорогу. Они выскочили на огород и, потоптав грядки с овощами, перебрались через стену. Теперь они оказались в тихом переулке, смогли отдышаться и понять, что цель достигнута: они обезглавили оборону, в городе могучей волной поднимается паника – ищут внутреннего врага, и на городские ворота, надежно запертые, не смотрит никто, кроме небольшой стражи. Анаму поспешил к воротам. Стражники играли в свою вечную игру – кости, пили ячменную настойку и гоготали, их суккаль чертил что-то прутиком на песке.

– Делов-то на сиклю! – хмыкнул Аз. – Только, лугаль, уж позволь, на этот раз я пойду!

– Не возражаю! – всплеснул руками Анаму, как раз думая, на кого бы свалить обязанности нанести первый удар.

Что-то бормоча под нос, Аз подошел к меланхоличному суккалю, спросил его, как пройти на улицу шорников. Суккаль встал вполоборота, указывая направление – и тут Аз ударил его в живот сразу двумя ножами, сжатыми в обеих руках. Наемники рванулись на солдат, вспыхнула схватка, в которой погибли два кишца и Алла, но зато путь к воротам был свободен. Через минуту они широко распахнулись, и потрясенные урукцы увидели, что Лагаш капитулирует. О причинах сдачи города они думать не стали, хлынули волной. Так пал неприступный Лагаш, еще раз доказав, что крепость сильна не стенами, а гарнизоном. Повсюду начались грабежи, пожары, насилия.

 

XIX

 

Известие о гибели Лагаша потрясло в Гирсу всех до единого. Город, который мог держаться годами, пал в несколько часов, и армия, потеряв стены, даже не пыталась защищать улицы, зиккураты, цитадель, дворец. Армия, под командованием Этура занимавшая Лагаш, сдалась на милость победителя, царица Шагшаг сама подала гадкий пример, отдавшись в руки уммийцев, поговаривали, что она в обозе Уртирсира. Какая-то апатическая безвольность, старческое маразматическое бессилие охватило народ Гины. Все до единого ненавидели Загисси, но никто не думал ему сопротивляться. Оставались только неприступные стены Гирсу, меднобокие гирсианцы, не желавшие сдаваться. Армия Загисси обложила город, несколько раз атаковала его – и беспомощно откатывалась назад. Приступом Гирсу не смогло бы взять даже в десять раз более многочисленное войско.

Гина сидел на стене, на солнечном пригреве, в его тусклых глазах не отражалось ничего. Дело всей его жизни рухнуло. Страна покорена, семьи больше не осталось – да и будущего тоже. Все равно, ему уже не вылезти из Гирсу, он будет сидеть в этой тесной тюрьме, пока не кончится еда, а потом… с содроганием Гина вспомнил искореженное тело Анда. В крепости есть яд, поэтому особых мук ему не предстоит – мечтами о добре он получил право на безболезненную смерть. Безболезненную, но и бесполезную. Ничего не удалось сделать, все хрупкие строения посносил ветер войны, Лагаш, которому посвящена жизнь, лежит в руинах… Думалось только о Энни – сумел ли добраться до него добрый Агуду, смог ли вытащить из пламени? Хорошо, хоть в судьбе сына не было такой безнадежности, как во всем остальном. Те, кто знал Агуду, говорили, что он слов на ветер не бросает. Тихо грело солнце – именно тихо, ибо тепло рождало неясные звуки – где-то щебетали птицы, и под их невнятный щебет засыпал бедный, больной, мечтательный старик-неудачник…

– Эй, Гина! – раздалось под стеной. Гина встрепенулся, подумав, что это ему слышится, но звук повторился вновь: – Гина!

Патэси подошел к бойнице и высунул голову наружу. Внизу стояли два незнакомца – один – со старательно перевязанным лицом.

– Он? – спросил здоровый.

– Он, ашареду! – ответил перевязанный.

– Ну вот и познакомились! – усмехнулся ашареду. – Меня зовут богатым Загисси…

– Чего тебе нужно, Загисси? – устало сказал Гина. – Пришел посмеяться над побежденным?

– Нет! – отрицательно покачал головой царь Уммы. – Просто поговорить! Под стену-то можно подойти, кипятком не плеснешь?

Гина рассмеялся – так добродушно, что Загисси решился приблизиться. Теперь двух владык отделяли только два гара с амматуммом, и можно было говорить тихо, по душам.

– Скажу тебе честно, – начал Загисси. – Как царь царю! Надоела мне эта война! С Лагашем у меня были счеты за Урлумму и Укуша – я поквитался, а Гирсу мне не нужно! Да и интереса никакого: эдак мы с тобою годами будем сидеть – какая же это война…

– Что с моим сыном? – бесцветным голосом вопросил Гина.

Загисси приободрился:

– Сына твоего не нашли – ме знает, куда делся! Но если что – моей вины в его судьбе нет. Дочери твои в порядке, никто их пальцем не тронул; вот жена только… тут она, с Уртирсиром. Но это уж ее прихоть, я ее не неволил! Если хочешь, я ее тебе выдам, или сам накажу за измену…

– Не надо! – грустно произнес Гина. – Пусть живет, как знает, я ей не судья!

– Добрый ты, царь! – почесал в затылке Загисси. – Никому зла не желаешь! Врага моего кровного, Анда, кончил, поганое семя энтеменово… В общем, так: я решил из Гирсу тебя свободно, с почетом выпустить, принять, как друга. Возьми серебра, сколько хочешь и иди на все четыре стороны!

– А не обманешь, Загисси? – с улыбкой спросил Гина.

– Слово воина и государя! – поклялся победитель.

Со дня этих странных переговоров война совсем сошла на нет. Солдаты Уммы приходили под стены, беседовали с гарнизоном, и постепенно стало возникать взаимное доверие.

«А что я теряю?» – подумал однажды Гина, положил под язык пилюлю с ядом и отворил ворота. Навстречу ему верхом на коне подъехал Загисси. Он слез с седла, и два царя по-братски обнялись, а вслед за этим пошло братание войска. Приносились страшные клятвы никогда отныне не поднимать друг на друга руку.

– Гина! – говорил Загисси. – Я не могу оставить тебя царем, но ты мой друг. Если хочешь, я сделаю тебя первосвященником объединенного Шумера…

Гина собирался ответить, но тут истерический крик прервал торжественность момента.

– Первосвященником! – воскликнул грубый голос. – Да он убьет тебя, как убил Анда! Змея! Змея! Загисси, убей змею!

Это взвыл Уртирсир, выскочив к месту встречи двух царей. В глазах его застыло бешенство, лицо озарялось бликами безумия.

– Убей! – Уртирсир вдруг почувствовал, как ускользает сладость мести, происходящее раздражало его. Видя свое бессилие, он сорвался на визг и закружился как пес, пытающийся поймать свой хвост. Загисси расхохотался ему в лицо.

– Энтеменов корень, – сказал он зло и холодно. – На колени его!

Лугаль Эмаха и Урсин-рыбак, успевший оправиться от ран, подхватили Уртирсира под руки, а Азагга пинком заставил его преклонить колени. Бычьи глаза навыкате сына Анда налились кровью. Он изрекал какие-то бессвязные проклятия.

– Гина! – изрек Загисси. – Уртирсир больше твой враг, чем мой! Я отдаю его тебе!

С кроткой улыбкой Гина ответил:

– Ты, царь, простил побежденного врага, разве я не должен отплатить тем же!

– Ты прощаешь Уртирсира? – поднял брови Загисси.

Сам Уртирсир, в отчаяньи ломая руки, прохрипел:

– Убей! Убей меня! Слышишь, Гина! Двоим нам нет места на земле!

Слишком невыносимым было для него милосердие врага, слишком жестокой насмешкой и унижением. Судьба! Отец умолял о жизни – и нельзя было не убить его, а сын молит о смерти – и невозможно не оставить его в живых. Уртирсир был отпущен. Впрочем, он недалеко ушел – повесился на ближайшей смоковнице. Солдаты Загисси не остановили его – Уртирсира никто не любил. Так и повис в джутовой петле последний из династии Ур-Нанше, и раскачивался под ветром, высунув фиолетовый язык из-за посинелых губ. Даже вороны брезговали клевать разрушителя «вороньего места»…

Воины Гины расходились по домам. Война закончилась. Гина попрощался с Загисси и, конечно, с Эмахой, давшим клятву всю жизнь просвещаться самому и просвещать ближних. Теперь бывший царь встал лицом на закат. Рядом с ним был его верный друг и ученик Ахума, шакал Кааба – не было только Агуду. Вечным сном спал и Урмеш.

– Знаешь! – сказал Гина Ахуме. – Ты ведь мечтал вернуться в Кисвадну, говорил, что там лучше, чем в Шумере…

– Гораздо лучше! – воскликнул Ахума восторженно.

– И я подумал! – продолжал Гина. – Раз нам все равно, куда идти, мы можем пойти в Кисвадну… Мы будем рассказывать о боге и о бессмертии, о человеколюбии и миросовершенствовании. Я уверен: наши слова не пропадут даром; видимо, я все же прав, если боги наградили меня сверх меры: победы бывают и у нечестивых, но жизнь после поражения – не есть ли высшая награда небес? Я обретаю жизнь частного человека – при этом спечатав уже себя в историю. Я прожил жизнь энси, и жизнь царя, и теперь мне дарована третья жизнь, тогда как люди живут только одну! Агуду как-то предсказал мне – корона падет с моей головы, тогда, когда я испытаю истинное счастье… Так и случилось: я счастлив, ибо свободен от короны…

Гина и Ахума пошли пешком – потому что ослы их тащили тюки с серебром, и растворились в розовом предрассветном тумане. Зоркие глаза Загисси долго еще смотрели им вслед, даже когда осталась только пустынная заболоченная шумерская равнина, где затекали водой неглубокие их следы. Они шли, по пути проповедовали и врачевали, помогали беднякам, просвещали богачей. И когда они дошли до города Киша, то у ворот они увидели мужчину в длинном белом балахоне с младенцем на руках. Это был Агуду и принц Энни, так и не узнавший, что был принцем.

В Кише долгой, смиренной проповедью они уговорили горожан снять с кола голову некоего разбойника Аза, и отменить жестокий обычай демонстрировать казнь. Со всеми ритуалами два энси-пустынника похоронили одноглазую голову – поскольку тело разбойника было скормлено собакам. После того, как они покинули Киш, следы их затерялись, и только много позже, когда уже аккадский царь Саргон изловил бродягу и мошенника Анаму, тот рассказал, что побывал в Нухашше и Кисвадне, и что там земля полнится слухом о чудесном врачевателе и философе Гине. Саргон казнил Анаму за многие преступления – в том числе и за то, что Анаму в свое время помог Загисси, врагу Саргона.

Сколько лет жил Гина, мы не знаем, но он упоминается еще и в табличке царя Маништусу, второго сына Саргона. Очевидно, что Гина жил долго и счастливо.

 

Вместо эпилога

 

Царь Загисси сделался шумерским царем. Рассказывают, что в одном из его походов на Элам к нему в шатер пробрался человек, неведомо как пробравшийся сквозь стражу.

– Я друг Гины, – сказал он. – И пришел сказать, что он не держит на тебя, царь, зла; но ты сам держишь зло, совершенное тобою: никто не знает, где оно теперь, но оно вернется. Вот же слова проклятия небес: ты возродил богопротивное рабство и проклят тремя названиями рабов: сагу – как у шумер, и арду и решу, как у аккадов. Помни же и трепещи: сагу, арду, решу».

Сказав это, человек исчез. Загисси, потрясенный чудом, долгие годы общался только с рабами из Элама, не подпуская к себе ни шумерянина, ни аккадца. И без проклятия было ясно, что среди них могли найтись мстители. Текли дни за днями – время утекало, как песок сквозь пальцы – а проклятие все не сбывалось – может быть, потому, что Загисси, как прежде, очень мало любил себя.

Самолюбие пришло в глубокой дряхлости, когда стало жаль жизни, и Загисси стал отчаянно цепляться за полог ее платья. Тогда пришло возмездие: за смерть кишского царя Энби-Иштара пришел мстить молодой аккадский владыка Саргон. Загисси был в смятении: в имени ему чудилось издевательски извращенное аккадским языком «сагуарду… сагуарду…» И вдруг, однажды, пепельно-седой Эмаха добавил, что «вместе с Саргоном идет его сын Римуш».

– Римуш! – пепельно-серыми губами повторил Загисси. О чем думал он, когда жалким пленником лежал перед Саргоном? О чем думал он, когда в Ниппуре, в храме, жертвенный чекан проломил ему череп перед статуей Энлиля? Об этом мы никогда не узнаем. У победителя Лагаша не было истории, он остался призрачной тенью. На следующий же день после его смерти все позабыли о нем. Побежденный Саргоном подтвердил древнее правило, что у побежденных нет истории. Но побежденный царем Загисси это правило опроверг. Его продолжали любить даже побежденным, и безвестный писец с грустью писал в «Элегии на падение Лагаша»: «Грех (со стороны) Гины, царя Гирсу, не существует, но (со стороны) патэси Уммы. Пусть его богиня Нисаба несет этот грех на своем челе». Гина научил своих людей чувству неведомой дотоле справедливости, что важнее всех бренных земных побед.

 

29 мая 1993 года

 

© Александр Леонидов, текст, 1993

© Книжный ларёк, публикация, 2016

—————

Назад