Евгений Юрченко. Жизнь моя "бекова" (16+)

05.05.2017 17:52

ЖИЗНЬ МОЯ «БЕКОВА»

 

 

1 глава. Мечта

 

Родился я в Калуге, а вырос в маленьком уютном городке Малоярославце. Дом наш, № 10 по улице Горького, стоит на окраине, рядом с Черно-Островским монастырём. Если спуститься по монастырской горе, как называют дорогу, замощённую крупным белым булыжником, мимо стен монастыря, упрёмся в старое городище высотой несколько десятков метров. Обойдя городище, выйдем к живописной реке Луже, которая вытекает по долине с северо-запада (в этом месте раньше была мельница), под самый город, поворачивает на восток и уходит на север к водокачке. По берегам речки раскинули свои мощные кроны громадные вётла, иногда соединяющиеся сверху и образующие зелёный шатёр над рекой. Раньше, до войны, можно было видеть прятавшихся от солнца, в белых холщовых костюмах художников и рыбаков, взрослых и детей.

Берега реки зарастали высокой травой, в которой то заметной, то чуть-чуть видимой бежала тропинка – она то выбегала на самый верх берега, то опускалась к воде, то вдруг превращалась в широкую площадку, с брошенной одеждой и купающейся в речке детворой. Вытекающая с севера, от леса, река образовывала большой заливной луг. Медведей там никто не видел, но назывался луг Медвежьим, и, посмотрев с него на город, можно было увидеть только его северную окраину. Весной это были абсолютно белые цветущие яблоневые и вишнёвые сады и крыши домов, раскиданные по всему косогору, с красивым монастырём слева, выше городища, и с частично видневшимся храмом, над центром города. На правой окраине, также сверху, – зелень кладбища.

Лужа, по-моему, лучшая достопримечательность города. Ещё до войны, когда мне было лет шесть-восемь, брал меня с собой на рыбалку двоюродный брат Юра. Он был на несколько лет постарше. Мы уходили по речке к мельнице, от которой остались одна лишь разрушенная плотина, с торчащими сваями, да большое деревянное колесо у самой постройки. Колесо не вращалось – оно было застопорено длинным бревном, которое не давало вращаться, а вода переливалась через всё это сооружение и с метровой высоты падала, образовывая широкий, сверкающий снежной белизной вал, издававший такой страшный грохот, что ничего не было слышно.

Тогда я с замиранием сердца представлял, как тут было страшно ночью, среди этих чёрных чудовищ. Юра тянул меня выше по реке, к омуту. Там, на широком месте, чёрная вода сначала от берега, а потом всё ближе к середине реки, начинала поворачивать, как бы возвращаясь назад, потом опять поворачивала и начинала кружиться, ускоряя своё вращательное движение к центру.

Это особенно хорошо было наблюдать, когда в этот водоворот попадало плывущее бревно, оно сначала плыло как обычно, затем к водовороту один его конец засасывало вниз, а другой поднимался над водой, начинал вращаться, всё быстрее и быстрее, постепенно исчезая под водой. Появлялось оно только ниже по течению, метрах в двадцати, и устремлялось к плотине. Рассказывались страшные истории об этом месте, погубившем не одну душу в своём водовороте.

Но ещё выше было тихое место, где всегда клевала рыба. Мы усаживались, Юра насаживал червя, забрасывал леску, и мы, наблюдая за поплавком, старались не разговаривать.

Однажды, за моей спиной послышался шорох раздвигаемой травы – обернуться я не успел, как почувствовал у локтя пушистую ласкающуюся кошачью голову. Кот, потёршись о мою ногу, сел рядышком. На мои ласки реагировал мурлыканьем и сам протягивал свою мордочку в ладонь. Тут Юра подсёк удочку и в воздухе затрепетала небольшая рыбка. Наш гость, моментально сорвавшись с места, попытался схватить пескаря. Юра вовремя поддёрнул удочку, и кот не успел. Тогда, встав на задние ножки, котофей стал подпрыгивать, смешно размахивая лапками. Нам было очень смешно, но отдать первую добычу было жалко. Юра посмотрел на меня, как бы спрашивая – отдать? Я махнул головой в знак согласия. Кот, при первой же возможности, схватил рыбу. Юра едва успел снять её с крючка. Раздался хруст, и пескарь исчез. Кот был очень доволен, сидел, облизывался и вновь, ласкаясь, смотрел на поплавок. Ещё пойманных трёх пескарей и одного ерша брат нанизал на срезанную рогульку и воткнул в берег, так, чтобы рыбки были в воде. Кот подсел на самый край берега, попытался достать плещущуюся рыбу, но, замочив лапу, стал смешно стряхивать её и больше попыток не делал. Напоследок он получил ещё ерша и остался очень доволен.

Досталось и нашей кошке Мурке, ожидавшей рыболовов дома.

За домом у нас огород. Пройдя его, подойдёшь к огромному, глубокому немного поворачивающего вправо оврагу, заросшему в основном редкой вишней и высокой травой. На левом берегу его – большая, клиновидная поляна. Отсюда открывалась чудесная панорама поймы – Медвежий Луг и Лужа, иногда выглядывавшая из прятавших её крон столетних деревьев. А дальше, за старыми торфоразработками, широкая полоса леса, поднимающаяся до самого горизонта, и жёлтая, уходящая через этот лес дорога на Боровск. Слева, за кладбищем, видна колоколенка церкви Карижи.

На клиновидный лужок в нашем саду мы приходили играть в волейбол, в прятки. Отдыхать помогала высокая трава, особенно перед сенокосом. Так вот ляжешь навзничь, и тебя не видно. Как-то, так вот читая книжку, я увидел высоко-высоко за облаками большой самолёт, тогда я и предположить не мог, что пройдут годы, и ещё не осознанная мечта сбудется.

Впервые настоящий самолёт мы с братом увидели перед самой войной в одно из воскресений. В эти дни всегда были гулянья и на «Медвежий Луг» спускалось много горожан, было много палаток, чего только не продавалось, но самым престижным лакомством было мороженое. Продавщицы в белоснежных фартуках и платочках столовыми ложками черпали его из, казалось, плавающих бидонов и ловко заполняли жестяные круглые формочки, предварительно вложив в них круглые вафли, и, накрыв вафлей сверху, выдавливали мороженое, нажимая кнопку. Формочки были трёх размеров, самая большая диаметром сантиметров восемь, мороженое из неё оценивалось в один рубль, и поменьше – пятьдесят и двадцать пять копеек.

Вот в один такой день все вдруг увидели приближающийся самолёт. Сделав круг, он сел недалеко от праздной толпы, и был окружён плотным кольцом зевак. Юра схватил меня за руку и потащил к самолёту. Протиснувшись сквозь толпу, мы оказались рядом. Один лётчик пытался защитить самолёт. Обступившие ребята гладили блестящие бока и крылья. Мы с Юрой даже пошевелили рули, но подошедший лётчик сказал, что самолёт может обидеться и не сможет полететь. Пилот передал кому-то пакеты и попросил всех отойти в одну сторону. Когда толпа отступила, один лётчик сел в кабину. Второй дёрнул за пропеллер. Мотор заработал и лётчик, обежав самолёт, вскочил на крыло и сел в заднюю кабину. Разбежавшись, самолёт отделился от земли. Было видно, как он летел прямо на дальние деревья. Толпа замолчала, но самолёт пошёл вверх и не задел вётла.

«Вот бы полететь! А?» – помечтал я. Юра не ответил. Мы молча наблюдали, как самолёт медленно разворачивался, пролетел над городом и скрылся из вида. Это было перед самой войной.

 

2 глава. Война

 

Мы были на кухне, когда из чёрной тарелки репродуктора, висевшего на стене, прозвучало важное сообщение. Диктор сообщал о нападении на Советский Союз.

Помню, тётя Нюра, мама Юры, сказала: «Ну, теперь начнутся тревоги, налёты». Она не ошиблась. У нас в саду, на самом краю огорода, перед оврагом, вырыли траншею – убежище, в котором мы прятались, как только объявляли тревогу. Однажды мы с Юрой шли домой по Красноармейской улице и видели, как из ворот типографии вынесли ручную сирену и начали вращать её ручку, раздался громкий вой, возвещавший о приближении немецких самолётов. Мы поспешили домой, но успели сделать лишь несколько шагов, как раздался вой падающей бомбы, потом ещё и ещё, мы бросились в ближайшую подворотню, легли, зажав уши ладонями. Самолёты сделали два захода и скрылись так же неожиданно, как и появились. Бомбы упали в центре, где в булочную стояла длинная очередь. Несколько человек бежали посмотреть, что-то крича и на что-то указывая руками.

Подойдя, мы увидели, что на крыше обувного магазина в неестественной позе сидит женщина, окровавленные её руки были подняты, она вдруг громко засмеялась, попыталась одной рукой убрать с лица волосы, но замолчала, повалившись на бок. На проводах висели кишки и ещё какие-то части тел. Плакали и причитали женщины. Долго, очень долго ещё звучал в моей памяти этот душу раздирающий, неестественный смех, возвестивший о начале войны, пришедшей и в наш город.

 

Эвакуация

 

Перед войной мы жили втроём – мама, я и моя сестрёнка Ира. Мама работала шофёром в местном леспромхозе на грузовой машине и я, конечно, всё свободное время проводил с нею. Мне было очень интересно, а ей спокойнее, что сын рядом. Всегда, когда было можно, мама разрешала мне управлять машиной. Я вставал рядом на коленки на сидении и, схватив руль, управлял полуторкой и тяжёлым ЗИС-5. Мама всегда имела возможность поправить меня, если я допускал ошибку. Так в свои неполных восемь лет я уже приобрёл хорошие навыки в вождении машины. В сельской местности или на полевых дорогах мама сажала меня и за руль. На полуторке я справлялся, а на ЗИС-5 приходилось смотреть сквозь баранку. Навыки эти пригодились неожиданно скоро.

Немецкие войска уже подходили к Малоярославцу.

17 октября 1941 г. поздно вечером к нам приехал директор леспромхоза Брильков. Я не помню его имени и отчества. Он просил маму вывезти из города семьи его и главного бухгалтера, давая возможность вывезти и нас. Сначала мама отказалась покинуть своих родственников – семью своего брата, живших в соседней комнате, но директор не отставал, и мама согласилась ехать до Подольска, где жила её сестра, тётя Дуся с семьёй. Побросав в бабушкин большой сундук вещи, мама побежала в контору и гараж леспромхоза, и уже скоро заехала за нами.

На первой машине, которую вела мама, в кузове устроилась семья директора, они сидели на домашнем диване, по бортам вокруг стояла мебель, накрытая большим прибитым брезентом, у заднего борта сидела любимица семьи, овчарка Дина. На второй, с такими же удобствами, устроилась семья главного бухгалтера. У заднего борта, под ворчание старухи, едва поместился наш сундук и швейная машинка, на которой мама подрабатывала, и которая по сути спасла нам жизнь в далёких краях, куда нас занесла судьба. Меня и сестру Иру посадили на наш сундук. За рулём нашего грузовика ЗИС-5 сидел дядя Ваня Грачёв. Глубокой ночью машины выехали из города.

Узкое шоссе за городом было забито беженцами. Навстречу, в основном, не шли, а стояли военные машины. Часто останавливаясь, наши машины медленно продвигались к Подольску. В каком-то месте, проехав мост через речку, пока нельзя было двигаться, дядя Ваня вдруг принёс две охапки сена, постелил рядом с нашим сундуком, усадил нас на сено и накрыл каким-то ватником. К середине дня мы въехали в Подольск и очень долго не могли проехать большой перекрёсток, на котором стояло много машин. Мы с сестрой всё ждали, когда мама подъедет к дому тёти Дуси, и мы согреемся, наконец, горячим чаем, но машины двигались и двигались. После большого спуска проехали мост через реку, дорога пошла вверх. Послышался гул самолётов и совсем рядом раздались выстрелы зениток, разрывы бомб были в стороне, но когда машины преодолели затяжной подъём, прогремевший рядом взрыв сорвал брезент с обеих машин, осколки ударили по бортам и, пробив фанеру, вставленную вместо бокового стекла кабины, ранили шофёра в плечо и руку. Колонна встала. Мама была очень расстроена, плакала, но Брильков не отходил от мамы ни на шаг, держа руку всё время в кармане. Много позже, уже за Москвой, когда заночевали в одной из деревень, мама рассказала, что проезжая Подольск, директор вытащил наган, ткнул маме в бок и приказал не сворачивать и не останавливаться. Она потом так и не смогла отмыть жирное от оружейной смазки пятно на пальто.

Дядю Ваню перевязали в больнице, но управлять машиной он не мог. Мама подсказала директору, и он на место бухгалтера посадил меня. Я по привычке встал на колени рядом с дядей Ваней. Руль оказался в моей власти. Так, не очень быстро, я управлял машиной до самой Москвы. Мне приходилось подсказывать дяде Ване, когда прибавить газу, если отставали, или уменьшить, если мама притормаживала, а иногда бросать руль, и двумя руками хватать рычаг ручного тормоза. Дядя Ваня морщился от боли, стонал. Тогда мне было почти девять лет!

В Москву приехали в темноте. Стало известно, что наши войска оставили Малоярославец.

Директор определил дядю Ваню в больницу, тому нужна была операция, нанял другого шофёра, и на следующий день мы продолжили путь. Дорога была более свободной, между деревнями более похожей на дорогу грунтовую, просёлочную, а местами замощённую, сильно выбитую. Останавливались только в поисках свежих продуктов и бензина. На третий день показался город Владимир. Мне запомнился он песчаными дорогами улиц и названиями с твёрдыми знаками.

Во Владимире мы пробыли несколько дней. Нанятый шофёр наш, обидевшись на директора в отказе оплаты по договорённости, получив небольшой аванс, исчез. Директора выручил его коллега, выделив шофёра, на условиях, только им известным, до города Горького.

Проснувшись утром, мы поняли, что пришла настоящая зима. Всё покрылось белым снегом, он валил и валил. Пошла вторая неделя нашего путешествия. Стало невыносимо холодно ехать в кузове, пришлось по очереди, по два человека, садиться в кабину к водителю. Ещё на третий день мы въехали в город Горький. Директор сдал обе машины местному леспромхозу.

Попытки устроиться на работу или найти комнату не дали результатов, и мама согласилась с предложением директора. Брильков купил нам билеты на пароход до Ветлуги, на север, а себе и бухгалтеру до Астрахани, на юг. Денег мама не получила, как было обещано, более того, много позже стало известно, что они не выплатили зарплату за последние месяцы работникам своего предприятия и скрылись от мобилизации, за что, по возвращении, были осуждены и, кажется, отсидели по десять лет.

Уже стало темнеть, когда нас погрузили на пароход в самый угол небольшой каюты третьего класса, целиком забитой вещами, бочками, тюками, на которых сидели, лежали разные люди. Мы с сестрой поместились на нашем сундуке, мама прилегла на какой-то тюк. Всю ночь было слышно, как машина шлёпала своим колесом по воде, пароход дрожал всем телом, что-то блестело белое сквозь заливаемое дождём и мокрым снегом круглое окно.

Проснулись, наверное, от наступившей тишины. Взглянув в иллюминатор, я увидел белый спасательный круг с надписью «Астрахань». Снег перестал идти, наш пароход пришвартовался к другому пароходу, и, чтобы пройти на пристань, надо было подняться на другой пароход, а потом спуститься на причал. Мы прошли в буфет перекусить. За столиками уже, к нашему удивлению, сидели наши «благодетели», по вине которых оказалась здесь наша семья. Директор заказал нам горячий завтрак, дал маме какие-то деньги и сказал, что на следующей остановке мы должны будем сделать пересадку на другой пароход.

Опять застучала машина, захлопало колесо парохода по воде и наша «Астрахань» поплыла вниз по Волге. Скрылся правый берег, пошёл снег, и только чёрная вода плескалась за бортом. Пассажиры, в основном, городские, хорошо одетые, помалкивали, местные негромко разговаривали, сильно окали, сразу выдавая своё волжское местожительство. Основной темой разговоров была война – отступление наших войск, сдадут ли Москву, где лучше купить телогрейку, что в затоне уже подняли два списанных танкера, откачали воду и приступили к ремонту, на производствах остались одни бабы, а Машка-то на Стрелке с ума сошла – родила двойню, и сколько дней ещё продлится навигация. Пришёл матрос, возвестил, что через час будем в Волгаре, после войны переименованном в г. Космодемьянск, – собирайтесь, мол. Опять показалась чернота берега, сначала далеко, потом стали различаться отдельные дома, деревья, машина стала реже хлопать колесом, народ зашевелился.

С «Астрахани» бросили концы, пришвартовались к пристани вплотную. Матросы вынесли наш сундук и швейную машинку. На верхней палубе Брильков с женой выгуливали Дину. Нас проводили в чайную, там была комната для пассажиров.

«Астрахань», застучав машиной, задымив чёрным дымом, низко стелившимся за её кормой, скрылась в своём дыму и наступающими сумерками.

Когда совсем стемнело, послышался протяжный, хриплый гудок. В окно было видно, как из темноты выползло нечто, не похожее на пароход, оказавшееся буксиром, с надписью над рабочим колесом «Ветлужский», с болтающейся первой буквой «В» вверх ногами, отчего лопасти колеса всё время плескали на неё водой, казалось, она вот-вот оторвётся и исчезнет из луча прожектора. В большой каюте, куда ринулись ожидавшие посадки местные и беженцы, в разбитом плафоне тускло, отсчитывая обороты стучащего мотора, мерцала лампочка. Пассажиров было немного, мы разместились на большом брезентовом чехле, было тепло, пахло машинным маслом, буксир дрожал всем корпусом. Уставшие мы скоро уснули. Сквозь сон слышалось, как пристали ночью к какой-то пристани, что-то разгружали, грузили, доносились ругань, плач женщины. Опять поплыли, долгие и хриплые гудки буксира, плеск колеса по воде.

Проснулись, машина молчала, в каюте только мы. В иллюминатор ничего не видно, валит снег. Пришёл капитан, передал маме чайник с кипятком, вызвался приготовить яичницу, на вопрос, когда поплывём дальше, ответил, что не знает, пройдём ли – река встаёт. Позже стало известно, что идёт пароход «Ветлуга» вниз. И может быть наш буксир успеет пройти по его промоине до пристани «Ветлужский». А «Ветлуга», вернувшись из Чебоксар, подберёт нас и пассажиров до города Ветлуги.

Через час сквозь снег условно прогудела «Ветлуга», заработала машина нашего буксира, и осторожно, ломая тонкий лёд, мы вышли на чистую воду. Снег ослабел, и скоро прекратился, появились берега, покрытые лесом, и ни одного домика в окрестностях.

Посёлок Ветлужский встретил нас заснеженными крышами, одной железной трубой кузницы и рядом причаленных друг к другу пароходов.

В большой комнате, со столбами посередине, стояли столы, над другим входом надпись «Столовка». В столовке тоже столы с бородатыми мужиками, одетыми в телогрейки и подпоясанные зипуны. Мужики разглядывали маму, мы с Ирой рассматривали лапти, они были на всех, кто в телогрейках. Кто был в зипунах, предпочитали сапоги. Почти на каждом столе стояла трёхлитровая бутыль, называемая четвертью, с мутноватой жидкостью – самогоном.

Мы присоединились к ещё двум семьям с детьми, тоже эвакуированным и ожидавшим «Ветлугу». Нам принесли по большой миске щей с мясом: первое мы не ели, как уехали из дома. Согревшись, мы даже разделись и пили чай с мёдом, которым нас угостил большой бородатый мужик. Он расспрашивал, качал головой, жалел эвакуированных пассажиров.

К вечеру, неожиданно скоро, вернулся наш пароход. На «Ветлуге» оказалось много эвакуированных с детьми. Их по очереди кормили в столовке. Приходил капитан, просил не засиживаться. Уже ночью нас с Ирой разбудила мама – пора на пароход.

На этот раз мы разместились в первом классе, у большого иллюминатора, но мама была недовольна – сильно дует. Сидим, закутавшись, но с рассветом всё видно, плывём почти под высоким берегом, посвежело, но река чистая, иногда слышнее плеск лопастей по «салу» – это такая снежная каша, иногда прибиваемая ветром и оказавшаяся на пути парохода. В нескольких сотнях метров, слева, пологий правый берег, на снежном фоне которого хорошо видны вышедшие из тайги лоси, видно, как они окружили стог сена. А вот небольшое подворье, дом с пристроенными к нему двором (так называют здесь хлев), сараем, и всё в одну линию, под крышами с разной высотой. Колодец с гусем из длинной жердины и повисшей деревянной бадьёй. Вокруг жердевая ограда. Всё под снегом, дороги не видно, но из трубы струится вертикальный дымок.

А вот наш пароход, непрерывно гудя, обгоняет большую лодку, длинной так метров десять, загруженную мешками, на вёслах один бородач, вторые без гребца, на самом носу сидит собака, вперёд смотрящая, это дощаник – поясняет местный пассажир. Вглядевшись, видно, что лодка сооружена из целых, плотно пригнанных внахлёст, досок, довольно широкая, с громадными, с противовесами, вёслами. И вот дощаник уже позади, и только видно, как ритмично, невысоко над водой, поднимаются и опускаются вёсла. «Хорошо гребёт» – говорит наш сосед в очках и шляпе и, встав во весь рост, чтобы лучше было видно скрывающийся дощаник, поясняет: «Вёсла не должны высоко подниматься над водой, их движение параллельно поверхности, экономия энергии». Все обращают на него внимание, сосед в телогрейке: «Городской, а понимает».

Появившиеся на правом берегу створные знаки, в виде вертикальных щитов, заставляют наш корабль уйти от левого берега, река поворачивает на восток, и скоро оба берега круто поднимаются от воды, видны большие песчаные осыпи с торчащими корнями деревьев и большие накопления мачтового леса, хорошо уложенного, готового к сплаву ранней весной. Тайга подступает к самому берегу.

Но вот опять берега разбегаются, становятся невидимыми, несколько километров «Ветлуга» идёт с одним курсом. Бьющаяся о правый борт парохода волна перешла на левый, видимость ухудшается, машина сбавляет обороты, наверное вовремя – прямо по курсу песчаная отмель, машина отрабатывает назад, пароход поворачивает и уходит на север, пока не появился высокий правый берег. Теперь идём под правым берегом, появился и левый, теперь пологий, поросший низким кустарником. «Подходим» – говорит городской пассажир в шляпе. В телогрейке опять: «Городской, а понимает».

И вот, после очередного поворота, слева, на высоком правом берегу, задами к реке, появляются усадьбы. Домов почти не видно, одни крыши и плетнёвые и жердевые заборы. От реки к городу, от самой воды, поднимается дорога, на верху, слева первый двухэтажный дом – начало улицы.

Вот так, по реке Ветлуге пароход «Ветлуга» привёз в город Ветлугу никому не нужных пассажиров. И никем не встречаемых, эвакуированных «путешественников».

 

3 глава. Приехали

 

«Ветлуга» пришвартовалась. Не обречённые багажом и детьми пассажиры, воспользовавшись присутствием нескольких подвод, покинули пристань. Оставшиеся пассажиры, собравшись вместе, не знали, как им поступать дальше? Кому-то звонили, что-то объясняли. Наконец, когда все основательно замёрзли, поступила команда – разместить эвакуированных в конторе сельпо и на почте.

На нескольких телегах, в основном, кто с детьми, привезли в контору сельпо, нам досталась почта. Не скажу, что нас встретили с распростёртыми объятиями две служащие почты. Поворчав, они разрешили, наконец, сдвинуть вместе два стола и наш сундук, на которых мы провели ночь, не раздеваясь, и вскипятить чаю.

Утром мама ходила с письмом своего директора в контору леспромхоза – пообещали работу, и решился вопрос с жильём. Нас вселяют в квартиру работника милиции по улице Алёшкова в доме № 100. Почта даже предоставила свою подводу, лишь бы скорее освободить своё помещение.

Крайний справа, по улице Алёшкова, двухэтажный дом № 100 оказался тем домом, который мы увидели на горе слева, подплывая к городу. Разгрузив у открытых ворот наши вещи, почтовик уехал. Во дворе у конюшни тарантас с поднятыми оглоблями, телега с охапкой сена и лошадью сбоку, с повисшей торбой на голове, с овсом и конюхом – мальчиком лет 15 с вилами, убирающим навоз. Увидев нас, мальчик выразил недоумение – ведь у милиционера Мартынова только одна комната. Постучали. Дверь открыл ещё не старый, в видавшей виды милицейской форме, мужчина. Видя его растерянность, мы не решались переступить порог, но он настоял: «Входитя, закрывайте дверь-то, чай не лета, чаво уж там, ко многим селять, не вы первыя, не вы последния, чово начальство ряшило, плетью ни перябьёшь, одно слово война. Меня звать Михайлом Иванычем, а энто моя хозяйка – Марфа, а энто дочка наша – Галина».

Комната большая, по правой стене две кровати, большая – хозяйская, и одинарная – дочери, стол посередине с самоваром. Марфа, тоже Ивановна, высоко, на пальцах, держа большое блюдце с чаем, дует, охлаждая. Дочь Галина – взрослая красивая девушка, сидит на постели, большим гребнем расчёсывает роскошные длинные волосы, она безучастна к происходящему, даже не смотрит в нашу сторону.

Мы стоим у двери, молчание затягивается. Да и как же жить в одной комнате? Мама порывается что-то сказать, мол, может опять поговорить с начальником, дадут другое место? На что хозяин замечает: «Поговоритё, но энто ничаво ни дасть, мине говорили, будуть силить, некуды дивать ковыреных».

 

«Свой» угол

 

В конюшне у Василия нашлась старая, как мама сказала – «полуторка», кровать. Одна ножка была у неё погнута – короче, подставили деревяшку. Тогда, я не понимал смысла слов песни, которую пел нищий на базаре, и много позже, уже дома, её пели в электричках про невесту: «...одна нога у ней была короче, другая деревянная была, и часто, братцы, плакал среди ночи, зачем меня мамаша родила...»

Василий принёс охапку сена, постелили. Одним словом, у нас появился свой угол с кроватью, сундуком и швейной машинкой. Мама с Ириной ложились в одну сторону, я в другую – валетом. Так мы прожили почти год. Сначала укладывались хозяева, или наоборот – мы.

Пережито много. Так, однажды, когда мы после не хитрого ужина, состоящего, в основном всегда, из чая и оставшегося второго блюда от обеда, легли спать, и был потушен свет, что-то случилось с дочкой Марфы Ивановны – Галей. Мы видели, как её отец и мать соскочили с кровати, подбежали к Галине и стали её удерживать, закрывая её своими телами. Мама встала, пытаясь выяснить причину и помочь, но Марфа в грубой форме попросила маму не вмешиваться и не мешать. Возня продолжалась несколько минут, потом всё стихло. На следующий день мы узнали, что Галя больна – у неё периодически, три-четыре раза в месяц, случаются приступы, гасить их можно только воздействуя физически. После таких ночей Галя иногда не вставала. Была молчалива, я смотрел на её красивое лицо, высокую стройную фигуру, было так жалко эту стесняющуюся, понимающую свой недуг девушку с прекрасными чёрными глазами.

 

Мой друг Вася

 

С Васей мы подружились. На правах старшего он поучал меня, как он говорил, понимать жизнь. Он научил меня ухаживать за лошадью, как расчёсывать гриву, хвост, каким гребнем, как запрягать кобылу Муру: её обязательно надо завести в оглобли левым разворотом, правым она противится, а вот жеребца Орла надо разворачивать перед оглоблями, а потом он покорно слушается и пятится назад, стоит только нажать на его голову. «Но вот надеть на высокого Орла хомут и я могу только с ентой вот бочки» – говорил Вася. Он подкатывал деревянный бочонок, переворачивал его, забирался с хомутом и пытался надеть перевёрнутый хомут на голову коня, Орёл не давался, мотал головой, поднимал её выше, а Вася ругался нехорошими словами, как последний мужик, смысла которых тогда я не понимал. Надев, наконец, хомут, Вася пятил коня в оглобли, правой рукой брал дугу, продевал в левый гуж с оглоблей и забрасывал её на правую сторону Орла, поднимал правую оглоблю, надевал гуж и опять с левой стороны стягивал хомут супонью, упираясь ногой в хомут. Опять с бочонка продевал через седло чересседельник, натягивая его, поднимал хомут, регулировал по шее коня, поправлял дугу и завязывал. Продевал вожжи, взнуздав удила, цеплял карабины. Если повод был длинный, оборачивал его вверх по дуге и завязывал за кольцо или сверху колокольчика. Я стал отличать телегу от брички, от тарантаса, от роспуска, а зимой от розвальней и кошёвки.

Как-то Васька, схватив оглобли тарантаса, легко развернул его. Вывел Орла из конюшни. Запряжённый конь проявлял недовольство, нервничал, храпел. «Не любить тарантас, щас я яво, щас мы яво, садися чаво ждёшь, разогреем, поедем, задания дадина», – прокричал он, садясь на облучок. Я залез на диван. Василий засвистел кнутом, вращая им над головой, закрутил вожжами, конь рванул, и мы вылетели из ворот. Орёл крутил хвостом, сопротивляясь, но получив кнутом под брюхо, прыгнул и понёсся по улице, едва не раздавив стаю гусей, вылетающих из-под колёс. Василий, смеясь, вдруг во всё горло заорал, растягивая по слогам каждое слово: «Ехал на телеге, пересел на тарантас», – он обернулся, подмигнул мне и скороговоркой закончил частушку: «А поднями мотаня ногу, покожи вясёлый глас». Вася бросил школу после пятого класса, на мой вопрос «почему» ответил: «А ты проучись с моё время, опосля и спрашивай!» А я пошёл только во второй.

Была ещё одна телега с бочкой. С ней Вася ездил на спиртовой завод за бардой – зерновыми отходами. Черпали её из закопанных в землю ёмкостей. Барду развозил по фермам, как подкормку для скота.

Между тем зима завоёвывала свои позиции, снег валил день и ночь, гуляла метель, гудело в трубе. Я помогал Василию укладывать телегу и тарантас на роспуск, до лета. Готовили сани – розвальни и двухместную кошёвку. Вынимали зимние лопаты, заделывали сеном дыры в конюшне, забивали фанерой северное оконце. Неожиданно похолодало, снег перестал валить и, выйдя на улицу, я не увидел ни реки, ни дороги, а только белая пелена предстала перед взором и только там, за рекой, чернела полоса леса, до самого горизонта. Но весьма скоро, от леса с той стороны к реке и через реку, на этот берег, обозначилась дорога, заметная, прежде всего, по веренице чёрных точек, от леса, и постепенно двигающихся и превращавшихся в санные повозки и обозы. Через реку дорога на юг, на железнодорожную станцию Урень была, наверное, и до сих пор, единственной связью города с миром. Она активизировалась в выходные дни. Подводы, подойдя к городскому берегу, по нескольким путям въезжали на крутой подъём. Кони, порой карабкались вверх, скользя упирающимися копытами, подгоняемыми соскочившими с саней седоками, самими помогающими и хлещущими лошадей плетьми. Пар валил от выбравшихся наверх коней, мужики теперь заботливо укрывали их спины половиками или зипунами, порой со своего плеча, гладили конские лбы, лаская их, как бы прося прощения. Весь этот люд оседал на базаре, реализуя свой товар в последующие дни. Часть подвод, миновав город, уходила дальше на север, в другие, далеко друг от друга разбросанные, деревни, лесозаготовительные пункты, на один из которых, позже, забросила и нас судьба. Между тем северная зима заставила маму искать замену нашей красивой одежде. Выход нашёлся в покупке телогреек и валенок. Они спасали нас ещё очень долго – и после возвращения домой, и после войны.

 

Голод

 

О первом своём голодании я узнал позже, со слов мамы и её младшей сестры, тёти Марии, известных тогда артистов Советского цирка, жонглёров Филиппенко, часто гастролирующих и работавших в те дни в Киеве. Так случилось, что мама в свои молодые годы влюбилась и выскочила замуж за красивого, высокого блондина, киевлянина. Моего отца, и, наверное, против воли его матери, которая сделала всё, чтобы они расстались. Когда, после моего рождения, мама приехала со мной в Киев, прожив у его родителей несколько месяцев, вынуждена была уехать домой к заболевшей бабушке, которая впоследствии и спасала меня от смерти. По рассказам, мама моего отца, моя бабушка, решила уморить своего внука, попросту не давала мне есть. Однажды навестившая меня тётка ужаснулась моему состоянию. Я уже не мог даже сидеть, и голова моя не держалась – годовалый скелет. Срочно вызванная мама увезла меня домой. Позже я часто слышал рассказы о том, как я ел, подбирая крошки, как мамина мама – моя бабушка, поднимала меня на ноги.

Отца мама не простила – развелась. А на поздние просьбы его родителей простить, не отвечала. Чтобы закончить историю с моим отцом, должен рассказать ещё об одном эпизоде.

Уже после войны, когда жизнь начала стабилизироваться, мама узнала, что мой отец работает преподавателем на Высших Курсах совершенствования офицерского состава Советской Армии в городе Арзамасе. Что не женился. А может, руководствуясь какими-то личными чувствами, решила свозить меня к отцу. Показать, и возможно надеялась пробудить в нём какие-то отцовские чувства?

Но тщетно. Когда мы приехали, прошли все охраны, проходные, предъявив мамин паспорт, поднялись на этаж, нас впустили в квартиру. Навстречу выпорхнула, наспех одетая, молодая с огненно-рыжими волосами девица. Следом вышел высокий, симпатичный, в накинутом на плечи офицерском кителе, мужчина. Посмотрев на меня подростка, на мать, не выражая никаких эмоций, произнёс, в основном обращаясь ко мне: «Ты, наверное, понимаешь, что ты здесь лишний?..»

Да, в этот момент и на всю жизнь я понял, что этот человек не может быть моим отцом, да я и не хочу этого, и я рад, что он произнёс эти слова, которые помогли мне ещё больше привязаться к моему отчиму, искренне меня любящему, считающему меня своим сыном.

Так и не присев, я выбежал на улицу. Минуту спустя, вышла мама. Мы уехали.

Тогда, я и предположить не мог, что пройдут годы, и волею судьбы, я повторю «подвиг» отца по отношению к своему сыну, но пойму это только на закате своих лет. Так уж устроен человек, он не может осознать, что подчиняется одной какой-то мысли, стремлению, от которой меркнут остальные, как в тумане, и идёт напролом к осуществлению своей мечты, подминая любые чувства, других, а чаще родных ему, людей.

Кончались мамины запасы. В столовой не стали давать эвакуированным обеды на каждого члена семьи. Одно второе, ранее оставляемое на ужин, стали съедать в обед. Ещё оставалось немного крупчатки, из которой мама готовила баланду, но, как-то вернувшись, мы увидели стопку блинов на хозяйском столе. Марфа Ивановна вдруг любезно пригласила меня с Ирой: «Попробуйти-ко чийку, съешьтя по блинчику». Мы сели, проглотили с чаем по блинчику, мама открыла сундук и заплакала. Она ничего нам не сказала, только потом мы узнали – блинчики были из нашего мешочка.

Маму взяли на работу, на единственную полуторку в конторе леспромхоза. Видавшая виды машина Газ-АА оказалась не укомплектованной, потребовался почти месяц, пока мама, одна, под открытым небом, приводила её в порядок. Аванс, выданный ей, закончился.

Не помню, как, мы с Ириной оказались в булочной, примкнули к таким же эвакуированным ребятам, глотающим слюни, посматривали на хорошо одетую очередь. Одеты все уже по-зимнему, женщины в белых валеночках, белых пуховых платках, совершенно безучастные к чужим детям. Вошла молодая женщина, подошла к противоположному прилавку, что-то высматривая.

Не могу сказать, какая сила руководила мной тогда, но всегда, когда я вспоминал или вспоминаю этот эпизод, мне всегда становилось очень стыдно, но я подошёл тогда к этой женщине, и тихо спросил: «Ну когда же вы отдадите мне пять рублей, которые я вам дал взаймы?» Я, наверное, тогда сильно покраснел. Она долго, молча, смотрела на меня, потом на ребят, опять на меня, она, казалось, поняла меня, моё смущение и не выдала меня. Она, молча, открыла сумочку, вынула пять рублей, протянула мне и быстро вышла из магазина. А, несколько минут спустя, вся ватага ребят, улыбаясь, некоторые со слезами на глазах, уплетали разломанный хлеб.

Что говорить, перебивались, как могли, лишь бы не умереть. Конечно, выручала столовка, там всегда к обеду выстраивалась очередь эвакуированных беженцев. Меню? Оно всегда постоянное – щи, биточки, чаще картофельные, и компот из чего-то.

Однажды, воспользовавшись отсутствием хозяев, я уселся делать уроки за их стол. Галя, сидя на кровати, молча наблюдала. Я не заметил возвращения Марфы, она подошла и дала дочке пощёчину: «Ты щё, слипая? Ты щё, хотишь, штоб он пролил чирнилу? Вона, тумбочка есть, пусть тамо и пишить». Да, тумбочка была нашим столом. На ней мы ели, делали уроки, писали письма, гладили бельё и над тазиком мыли головы.

 

Вши

 

Дефицит, а точнее сказать отсутствие мыла, породили ещё одну проблему – проблему гигиены. Люди уже не удивлялись, когда по одежде впереди стоящего в очереди человека видели ползущих, всегда являющихся результатом и сопровождающих войны, кровопийц – вшей.

Баня работала два дня в неделю – женская в субботу, мужская в воскресенье. Посещать мужскую баню я не мог – был маленький. Мама брала нас по субботам. Кассиры часто спрашивали маму, сколько лет мальчику? Семь – отвечала мама, но иногда, я её подводил, люди понимали проблему, некоторые «выступали». Сам я не понимал, почему некоторые женщины были против меня, я старался понять, разобраться, какая разница между нами. Меня мама мыла первым.

Сначала голову, мне было любопытно. Но я ничего не видел. Кроме заросшего снизу маминого живота, да и у других женщин тоже. Потом мама мыла сестру, выводила нас, одевала, и мы ждали, пока она помоется. Иногда кто-то оставлял ей остаток мыла, выручавший нас на какое-то время. О не очень приятном чувстве я тоже обязан рассказать, согласен, читать не очень приятно, однако…

Вошь легко вычесать из головы на белый лист бумаги, вычесал и дави ногтем большого пальца, пока она не перевернулась со спины, шевеля лапами, и не убежала. Можешь не смотреть, но слышать надо, как она треснет под ногтем. Труднее поймать ночью, когда спишь. Не жди, когда она вопьётся в твоё тело, лови раньше. Надо ногтем указательного пальца провести, на себя, вдоль шва одежды, и как только она попадётся, она плоская, когда её перекатываешь между пальцами, если катышек круглый, это ткань, ищи дальше, и ногтем дави, треска не услышишь, но почувствуешь, как вошь лопнет. Вместо мыла можно использовать золу, тёртый кирпич. Люди всегда находят нужные средства.

Здесь и полы не моют, а, как здесь говорят, драют, как палубу корабля, голиком с песочком или с тёртым кирпичом. Однажды, придя из школы, я увидел: Галина, полураздетая, с высоко подоткнутым подолом чёрной юбки, предварительно посыпав пол песком, наступив на остатки берёзового веника, босой ногой, широкими, вперёд-назад, движениями, драет пол. Сначала я, как заворожённый, смотрел на её обнажённую правую ногу, размашисто двигающуюся вперёд-назад, прижимая голик к полу. На её голые, балансирующие руки. На длинную, ниже пояса, начавшуюся расплетаться, чёрную, как смоль, болтающуюся в разные стороны косу. На красивую, видимую сквозь тонкий материал лёгкой кофточки, с бороздкой посередине, спину. И, наконец, когда она резко обернулась, на её открывшуюся полуобнажённую грудь. Она увидела мои, очевидно, расширенные от удивления и восторга глаза. Вспыхнув румянцем, выпроводила меня: «Женька погуляй, я щас окончу».

Наверное, ещё тогда, на заре своего возраста, я стал понимать, осознавать, как прекрасно женское тело, ни чем себя не компрометирующее, являющееся высшим совершенством божественной природы.

Так, незаметно, день за днём, проходила зима.

 

4 глава. Весна 1942 г.

 

Весна пришла незаметно, река почернела, лыжня стала проваливаться, а на берегу, где начинается дорога через реку, на Урень, поставили щит с надписью «Дорога закрыта». Водители машин боялись рисковать, а на лошадях продолжали ездить. По ночам было слышно, как трещит лёд. Засуетились речники, скалывая лёд с больших и малых судов. Прямо на берегу сколачивали плавучие буи, готовили сходни, а при потеплении запылали большие костры, растапливая смолу. Берег под городом оголился, воздух наполнился весенними ароматами и птичьим гомоном.

Я помогал Ваське снимать колёса с перевёрнутых телег и тарантаса, мазать оси дёгтем и забивать новые клинья. Меняли стёртые подгрудники хомутов, пришивая их дратвой с большой иглой из сталистой проволоки. Приходил кузнец, отрывал стёртые подковы у коней, острым, заточенным, сапожным ножом, почти поперёк, движением на себя выравнивал копыта и заново прибивал новые подковы. Ну и конечно чистили конюшню, выгребали навоз, гора которого выросла выше крыши.

В конце апреля, сквозь сон, с реки стали слышны непонятные звуки, ребячьи голоса. Васька усиленно тормошил меня за плечо, откинул одеяло, но, увидев мамины ноги, испугался, накрыл меня, и зашептал на ухо: «Женя, соня, всё проспишь, река пошла, айда смотреть, скоро рыбу ловить будём и лук жрать, одивайси споро». Спустя минуту мы мчались к реке, по просохшей уже дороге. Вася оказался прав. Такое я видел первый раз.

Река действительно пошла, со стороны города, было видно, всё ползло, двигалось, вращалось. Неподвижен был лёд у левого берега реки, там не глубоко, зато у нашего любо было смотреть. Большие льдины, плывшие посередине, задевали своих соседок, крошились и начинали вращаться, как в танце, то в одну, то в другую стороны, наталкивались на соседок, поднимали свои блестящие бока, подминая под себя слабых и маленьких. В чёрной воде, порой, мелькали самые неожиданные предметы, то угол ящика, то вращающийся бочонок, тогда Вася очень сожалел, вот бы достать, он так ему нужен. Но чаще плыли торчащие корнями деревья, брёвна, а иногда и целые связки их, сбежавшие от хозяев. Вот ствол, вдруг за что-то зацепившись на глубине, поднимается почти вертикально, так плывёт какое-то время и падает, разбивая льдину, поднимая водяной всплеск, сверкающий всеми цветами радуги на солнце.

Взрослые, наблюдающие с высокого берега, показывают на что-то руками, пока не в поле нашего зрения, но вот и мы видим, как посередине реки плывёт, поворачиваясь то в одну, то в другую стороны, целая копна сена. Василий спохватывается – ехать надо, да и мне пора позавтракать.

Утром следующего дня своего друга я уже не нашёл, он уехал рано на тарантасе, значит опять с начальником. На берег я вышел по переулку, отсюда, с высоты нескольких десятков метров, вся река была как на ладони. Не подвижной серой полосой оставался только лед у самого левого берега, теперь лучше просматриваемого. Видны были несколько стогов сена, по кромке уходящего к горизонту, сначала серого, с торчащими зелёными соснами, далее синеющего, сливающимся с небом, леса. Вот и дорога на Урень, белой, не растаявшей ещё от укатанного снега ниткой теряется в этом лесу.

«Смотри, смотри!» – закричал стоящий с отцом мальчик, указывая рукой в сторону леса. «Да ктой-то из нашинских, опоздал чай, топерича обратно надоть, почитай опять полсотни вёрст, большо некуды им, до порома, почитай, не меньшо месяца», – отвечал отец. Действительно, стало хорошо видно, как по дороге к реке, от леса, двигались двое розвальней, подъехав к реке, остановились, с саней сошли два мужика, разговаривают, размахивая руками. До них почти полкилометра – не слышно. В санях, наверное, две женщины и ребёнок. Садятся, разворачивают лошадей.

А вот, издалека, на льдине что-то большое, непонятное. Сразу несколько голосов: «Да сани энто, сани плывуть, да розвальни! И, правда, кто-то проворонил. А вчерася, зайца смотрели, утёк по льдинам на тотсь берег». Льдина вскоре скрывается.

Незабываемое зрелище пришлось нам наблюдать в последующие дни, когда ледоход пошёл на убыль. Васька первый увидел плывущую на большой льдине вроде бы собаку, но, когда животное стало различимым, оказалось, что это медвежонок, смешно ковыляющий от одного к другому краю поворачивающейся льдины. Скоро стало слышно его рявканье. Народу собралось – тьма. Кричали, смеялись и замолкали, когда зверь предпринимал, казалось, не обдуманное, с точки зрения людей, решение. Вот льдина с медвежонком поравнялась с такой же льдиной, но плывущей дальше от того берега, и он пытается перебраться на неё, толпа кричит: «Дурак, назад, пошто ты сюды?!» Или: «Довай, довай косолапый, споймаём мы тибя!» Вот повернувшаяся с медвежонком льдина оказывается наравне с двумя стволами деревьев. Медведь бросается в воду и пытается забраться на ствол, но он поворачивается, и попытка не приносит успеха, как и все последующие. Раскрутив ствол, мишка возвращается на льдину, отряхивается, и снова, но уже с корневища забирается на него, отряхивается, но, не удержав равновесие, валится в воду и сразу забирается на соседнее, оказавшееся рядом дерево с большими корнями, не позволяющими ему поворачиваться. Гудящая, улюлюкающая толпа успокаивается, да и Михаило уже почти не различим, скрывается за поворотом.

Река, между тем, пополняемая ручьями и малыми речками, наполнялась, льдины редели, и там, где противоположный берег был пониже, образовывались большие затопленные озёра, постепенно соединяющиеся между собой. И как-то утром левый берег исчез, река разлилась до самого дальнего леса, подступив к самым стогам сена.

За несколько часов исчезла дорога и на Урень. Устремившиеся на заливной луг льдины поблёскивали, отражая низкое ещё, полуденное солнце.

А вот уже первые рыболовы – смельчаки на лодках пытаются пересечь стремнину реки, пытаясь попасть на заливные луга, – где рыбы пропасть, хватай прямо руками. Не каждому удаётся, против течения не выгребешь, а пока пересекаешь, оказываешься на километр ниже. Обратно гребут под тем берегом, а то и по заливному лугу. Привозят и рыбу. На базаре целый ряд лотков, но дорого. Берут по одной-две рыбины.

Зашлёпали буксиры, и, говорят, скоро пойдут пассажирские.

Василий колдует над длинной бечевой, привязывает верёвочки с крючками, объясняет: «Энто потпуск, щас нароем чирвя, вичёр поставим, завтра рыбу исть будём». Червя нарыли, вечером спустились к реке. Растянули подпуск по берегу у самой воды. Вася нанизал червей на десять крючков, в резиновых сапогах вошёл в воду и вбил кол, с привязанным подпуском, так чтобы его не было видно. Привязал камень с другой стороны и забросил далеко в реку.

Разбудил меня рано утром, жестом показал: пошли. Спускаясь к реке, вошли в густой туман, подошли к воде, слышны удары вёсел, но лодки не видно. Вася, заговорчески, в полголоса: «Энто на той стороне, щас, погодь, кол, гдетось, здеся». Входит в воду, нащупал кол и медленно, перебирая руками, стал выбирать бечеву подпуска. Моё недоверие ко всей этой процедуре улетучилось, как только на втором или третьем крючке, ещё далеко в воде, что-то забурлило, забилось белой пеной, и Вася, ловко подняв бечеву, вытащил и поднял в воздух большую, с плоской головой, рыбину, какой я никак не мог предположить. Он попытался схватить её, но скользкая добыча не давалась. Наконец отцепив, он бросил рыбу к моим ногам, я отступил, она прыгала, будто пытаясь встать на хвост, и падала в изнеможении, постепенно смиряясь с судьбой, шевеля жабрами и жадно хватая воздух, широко открывая рот. А Василий уже бросает ещё и ещё, смеясь и приговаривая, и, наконец, вытаскивает последнюю рыбину, попавшуюся на десятом крючке. Таких рыб я вижу впервые. «Те налимы, – поясняет он, – а энто – щука, штойто рано попалося».

Первого налима я принёс маме. Удивлению её не было предела. Уха была очень кстати. Много позже я понял, что налим был не таким уж и большим, как мне показалось тогда, ведь он уместился на большой столовой тарелке. В последние дни апреля прекратились заморозки, природа дарила тёплые, солнечные дни, река ожила, пошли пароходы, буксиры потащили баржи с песком и большие пачки связанного в плоты леса, называемые матками, с домиками на них для леса сплавщиков. А по мере спада воды за рекой, появились уже позеленевшие луга, подарившие людям ещё одну радость и возможность как-то поддержать своё здоровье. Десятки лодок устремились за реку, на заливные луга, собирать дикий лук. И на каждом перекрёстке города появились продавцы с пучками дикого лука, по рублю за пучок. Лук напоминал молодой чеснок в наших, центральных районах, но сладкий на вкус и содержащий витамины. В заботах о еде, рыбалке, о вшах и банях, о хлопотах за жильё – нельзя же жить в таких условиях, – как-то незаметно прошёл май и начало июня. Маме предложили работу бракёра – учётчика на одном из лесопунктов. Мама согласилась.

 

5 глава. Усолье

 

Пожитки наши уже погружены на телегу, мама прощалась с хозяевами: «Не поминайте лихом». Я ждал друга Василия, он обещал приехать, проститься. Вот и мама с Ириной сели, волнуются все. Запылила улица от самой почты, а вот и Орлик, и Васька, стоя в тарантасе, крутит плетью над головой. Подлетел, осадил коня, подбежал, и слёзы на наших глазах, обнялись, уткнувшись друг в друга. Молча я залез на телегу, помахал другу последний раз. Поехали. Увижу ли тебя, Ветлуга?..

Прошло восемнадцать лет. Работая пилотом в Иванове, я получил задание на полёт в г. Киров. Прокладывая маршрут, понял, что лететь буду через г. Ветлугу.

И вот мы в полёте, погода хорошая, и наш Ан-2 летит на высоте двести метров, и уже километров за пятьдесят вижу знакомый изгиб реки, и приближается город, такой небольшой, в котором ничего не изменилось. Подходим как раз с юго-запада, вот начало улицы Алёшкова, и двухэтажный дом № 100 на краю, перед спуском к реке, и распахнутые ворота, и роспуск с телегой у забора. В тарантас запряжена лошадь. Услышав мотор самолёта, из конюшни вышел бородатый мужчина за руку с ребёнком. Я не выдерживаю, снижаясь, закладываю глубокий вираж, ещё раз прохожу над ними, они смотрят, машут руками. Махнув крыльями и большими оборотами двигателя, мы уходим. Кто знает, может быть, мужчина и был моим другом Васей?..

Миновав город, едем, в основном шагом, под горки трусцой, по лесной пыльной дороге. Только к вечеру показывается первая деревня – Усолье. Дома все одинаковые, добротные, с красивыми наличниками, высокие заваленки, почти все одинаковые ворота с крышами и калитками с большими кольцами – запорами. Фамилии тоже на каждом доме почти одинаковые. Несколько табличек подряд – Ивановых, Петровых, Сидоровых, Назаровых.

У дома Орловых останавливаемся. Ноги затекли, не держат. Наш кучер, дядя Егор кнутовищем стучит в окно, – руками не достать, высоко. «Авдотья! Авдотья! – негромко, совсем негромко зовёт дядя Егор, оборачивается и повторяет: – Авдотья!» Отдёрнулась занавеска, в окно выглянуло женское лицо и пропало. Загремела воротная закладина – отёсанная с четырех сторон жердина, запирающая ворота. Распахнулись одна, вторая створки, вышла, мельком окинув улицу взглядом в обе стороны, средних лет женщина в длинной чёрной юбке и платке до самых глаз. Низко поклонилась: «Заезжай Егорушка, чай устали с дальней дороги-то? Заходьте, заходьте, люди добрыя, ба – с дитями!» Дядя Егор заехал, закрыл ворота. «Заходьте, заходьте в дом, молоком угощать буду, ни боись ни боись, я одна туто, да кот у мини, Васькой кличем, а ты распрягай, сено-то тамо, знаешь, и куды вас лихомань занисла, да с дитями-то?!»

Комната немалая в три окна, в красном углу большие иконы, покрытые крупным вышитым по белому полю полотенцем. Стол, тоже большой, не покрытый, но заметны полосы от ножа, – скоблёный, чистый, с ведёрным самоваром, вокруг лавки. Справа большая русская печь с плитой сбоку, ухватами в подпечнике и чугуном с варёной не очищенной картошкой на полу. Рядом, потом уж я узнал, накрытая тряпицей ручная мельница. За дощатой перегородкой кровать хозяйки, с высокой постелью и горой подушек, пирамидой.

На дворе, поговорив с Егором, Авдотья засуетилась. Сменила платок, надела нарядный фартук. Отодвинув в печи заслонку, подложив под ухват каток, ловко вытянула чугунок с дымящийся картошкой, ловко опрокинула в большую миску, поставила посередине, высыпала деревянные ложки. Откинув занавеску, сняла с полки глиняные кружки – черепки. «Дядя Егор сказывал, с утра не ели, видить бог, накормлю». Открыла подпол, спустилась, через минуту поднялась с крынкой и плошкой квашеной капусты кусками на верху, перемешала, переливая несколько раз из крынки в крынку, желтоватое молоко, и налила нам по полной кружке. «Топлёное!» Из-под полотенца взяла каравай домашнего хлеба, ладонью стряхнула прилипшие ворсинки, прижав к груди, большим ножом, движением на себя, нарезала, положила на стол. Такого мы не ели давно.

Вошёл дядя Егор: «Ладно, ладно плакоть-то, – это он к маме, – здеся всё своё, корми деток-то, вона, одни кости торчать».

Авдотья вынула четверть, какие мы видели в Ветлужском. Налила кружку самогона. Подумав, махнула рукой, поставила вторую, налила немного, пододвинула маме, та замахала – нет, мол, самогон не могу.

Хозяйка перекрестилась, села рядом с Егором, молча поднесли кружку к кружке и выпили. Он сразу, крякнув, понюхал ломоть хлеба, подцепил ложкой капусту, она маленькими глотками, замотала головой, закусить не дали – постучали по стене: «Пойду, коров гонють». По улице, поднимая пыль, двигались сплошь спины коров. Быки, норовят прокатиться... коровы знают свой дом, и наши уже во дворе, проходят две бурёнки и сразу к своим стойлам, хозяйка ставит перед каждой вёдро с водой, они пьют, поднимают головы, вода стекает с их мягких губ, опять наклоняются, шумно втягивают воду, кося белыми яблоками глаз. Егор сбрасывает с сеновала две охапки сена, Авдотья споласкивая белые, жестяные вёдра – подойники. «Егор, ты там себе постели...» – «Чаво, туто всё готово, рай, а дух-то какой!»

Подставив под себя маленькие скамеечки, она садится доить. Пронзительные, сначала звонкие струи бьют о дно вёдер, превращаясь в белую, пенящуюся, уже почти полного ведра, молочную массу. Подоив коров, процедив через марлю, Авдотья угощает нас: «Ну-ко те, попробуйте типерича порного молочка, можа поживётя, отопьётися, а ужо потом на лес, тамо жрать то ни очинь. Апосля напечь, спать, тамо местов, много». Выпив молоко, забираемся по лестнице на печь, кирпичи ещё тёплые, в темноте слышу, как пришла хозяйка, долго шелестела одеждой, привернула фитиль лампы и потихоньку вышла из дома. Засыпаю под непонятные шорохи надо мной.

Они меня и будят утром. Мамы уже нет, сестрёнка спит, занавеска сдвинута к краю печи. Взглянув на потолок, цепенею – все щели потолка заполнены крупными насекомыми, они всё время двигаются, ползут, лезут друг на друга, шевелят крылышками и длинными усами, создавая непрекращающийся шорох, и всё это в одном метре надо мной. Стараясь не задеть потолок, слезаю с печи, мама, заметив моё состояние, успокаивает: «Что, тараканов испугался? Придётся привыкать, они здесь повсюду». Но должен сказать, что привыкнуть к этим насекомым я так и не смог. Всю жизнь, где и когда бы я ни встречал тараканов, меня бьёт мелкая дрожь омерзения и берёт оторопь. Тётя Авдотья смеётся: «Вот если посодить двух усатых в спичный коробок, да пирикинуть через крышу к соседу, Ирмолаю, вся ихняя компания убижить к ниму, дядя Егор пробовал, однако ниможить».

За столом завтракает дядя Егор, лошадь уже запряжена, Авдотья собирает что-то ему в дорогу. Он прощается с нами, говорит, что за нами приедет другая лошадь и отвезёт на участок. Выйдя во двор, оглянувшись, Авдотья быстро целует его, провожая счастливыми глазами. Закрыв ворота, кормит нас, сожалея, что мы уедем, так плохо жить одной. Со словами «Надоть попрясть», садится на доску, на краю которой закреплена вертикальная доска с широким верхом, на котором привязан большой клок шерсти – кудель. Поплевав на пальцы, Авдотья левой рукой щиплет кудель, закручивает несколько сантиметров, наматывает на веретено, закрепляет петелькой. Продолжая пощипывать кудель левой рукой, опустив веретено ниже правого колена, она энергично вращает веретено безымянным и большим пальцами. Образованная нить, закручиваясь, удлиняется, удлиняется, и вот уже веретено у пола. Сбросив петельку ногтем большого пальца, уперев веретено в ногу, она ловко наматывает несколько десятков сантиметров нити на веретено, опять закрепляет петелькой, и так беспрестанно. Она долго рассказывает маме о своей судьбе, обе вытирают непрошеные слёзы. Потом хозяйка обещает показать свою фабрику. Это отдельно стоящий за двором маленький домик, с большим окном.

Переступив высокий порог широкой двери, мы в комнатке с кустарным ткацким станком. Несколько брусьев с отверстиями собраны на штырях в прямоугольную конструкцию с двумя деревянными, как у колодцев, воротами, спереди и сзади, на которой намотан готовый половик. Множество нитей сходят с переднего ворота, образуя основу, а нити по утку, поперёк, образовываются челноком, который пробрасывается с разных сторон после уплотнения гребнем – уплотнителем. Перемена нитей основы осуществляется педалями. Авдотья показала станок в работе. Оказалось очень трудоёмким делом.

 

Баня

 

Оказия задерживалась, и мы прожили в Усолье ещё один день. Тётя Авдотья затеяла баню. Сначала мама помогала доставать из колодца воду, наливали котёл, затопили печь, срезали на сеновале пушистый веник. Авдотья окропила его святой водой из бутылочки, потом этим веником ходила по бане и брызгала им из ушата в предбаннике и все полоки в бане. Принесла жёлтой соломы и застелила ею весь пол. Когда всё было готово, позвали нас.

Мама мыла Иру, а я достался Авдотье. Как только я разделся, она заохала, запричитала: «Господи, господи, да тысь только посмотри, какой худой малец, ба, одни косточки, и крючёк-то боюся не вырастить, боюся, отвалица, девки не дождут, да и девонька-то тожо». Мама, посмотрев, почему-то засмеялась. Раздев нас, Авдотья приказала: «Ну-ко, полизайтя на верхний полок, погрейтися малость». Замёрзнув в предбаннике, мы быстро вскарабкались на верхнюю полку, под самый потолок.

Войдя в баню, она плеснула водой на раскалённые камни. Горячий пар поднялся под потолок, обжигая дыхание. Скоро мы вспотели. Стали мокрыми от пота, стекавшего по телу. Ничего не видно. Следующая порция пара прогнала нас вниз. Авдотья с мамой, уже раздетые, обе над чем-то громко смеясь, оставив нам шайки с водой – мойтесь, скрылись под потолком, охая от восторга. Мама спустилась первой, раскрасневшись, стала мыть Иру. Позже, стегая себя веником, слезла Авдотья. Подошла, облила меня водой, намылила голову, продолжая смеяться. Поскребла голову, я сидел не шелохнувшись, промыл глаза, смотрел. Авдотья смыла голову, намылила меня мочалкой, повернула, тёрла спину, руки. Заметив мой любопытный взгляд, захохотала и, нагнувшись, ткнула торчащей грудью меня прямо в глаз. Помыв, мама одела нас, остывая в предбаннике, мы ещё долго слышали их смех и разговоры.

 

6 глава. Лесоповал

 

Утром, когда мы допивали парное молоко, в окно постучали кнутовищем.

«Вот, энто за вами, отдохнули и хватить, полно, полно, ни миня, бога и Егора благодарствуй, туто ни долечо, авось ишо свидимси», – засуетилась Авдотья, отвечая на слова благодарности мамы. Собрались быстро. Приехал сам бригадир лесного участка: «Богданов» – коротко представился он. На роспуске лежали толстые верёвки, двуручные пилы – а это лучковые, объяснил Богданов, заметив мой любопытный взгляд. Погрузили наши пожитки, Авдотья притащила охапку сена, перекрестила нас, краем платка вытерла слёзы, мы забрались, можно было даже лечь. Богданов молча чуть дёрнул вожжи, маленькая лошадка легко, плавно тронула телегу. Авдотья всё стояла, смотрела, перекрестила вслед, пока мы не повернули с большака на просёлок. Кончились небольшие поля, засеянные овсом, дорога привела к лесу, и обступивший нас подлесок скоро превратился в сумрачный, многовековой хвойный лес. Небо пропало за высокими кронами сосен, колёса перескакивали через торчащие корневища, подбрасывая телегу. Богданов рассказывал маме о лесопункте, о предстоящей её работе, о лесе, о соснах.

Кобыла, Богданов называл её Зойкой, неожиданно остановилась, он не препятствовал. Лошадь расставила широко ноги и, отвернув в сторону хвост, выпустила мощную, продолжительную, жёлто-красную струю, обдав нас приторным, бьющим прямо в нос, запахом мочи. И сама, без понуканий, продолжила неторопливый шаг. Я видел, как Зойка несколько раз, отвернув хвост, выталкивала остатки мочи, подмаргивала своим «глазом».

Пересекли овраг. Богданов, показывая кнутовищем на помеченные ёлочкой стволы, определил: «Это уже наши делянки, через час приедем». Стали попадаться поперечные дороги, да и по обочинам нашего пути появились сначала небольшие клади, стволов по десять-пятнадцать, и высокие склады проложенного леса, на самый верх которых всё накатывали и накатывали новые ряды стволов.

Лесорубы все в телогрейках, подпоясанные липовыми, сплетёнными из трех- и пятилыковых лоз, поясами, завязанными справа. Топоры на спине за поясом.

Все в лаптях с онучами до колена и обвязанными крест-накрест, сплетёнными из продольных нитей внутренней лозы, древесной коры, шпагатами. Пересекли лежнёвую дорогу с брошенной, как мне показалось, автомашиной. Я сказал – газогенераторная! Богданов, посмотрев на меня, махнул головой, подтвердив. Стал рассказывать, что от наших участков тянуть лежневку далеко, а отсюда до реки всего-то километров 10, и рассказал, как строят такую дорогу. При валке леса отбирают стволы-рогатки, это такие, которые не годятся в строительстве. Разные отростки бывают. Укладывают поперёк, на них продольные деревья, ровные, иногда обработанные, по ширине колёс машины. Скрепляют. Вот и дорога. Шофёра уже, поди, неделя, как проводили в армию. Вот она и стоит, пока. Я дотронулся до маминого плеча. Богданов заметил: «Нет, маме твоей далеко от наших делянок, там найдём работу, полегче».

«А вот и наши лошадки с волокушами. Они подтаскивают стволы мачтового леса, поближе к дороге. Рабочие складывают стволы в клади, чтобы зимой по ледяным дорогам перевезти к реке. А уж в следующий летний сезон лес сплавят по реке на леса – перерабатывающие заводы. Где построят корабли, лодки. А после войны сделают и комоды, этажерки, шкафы, одним словом, мебель», – пояснял Богданов, обращаясь, в основном, к маме. На вопрос мамы, давно ли он здесь, помолчал и, вздохнув, ответил: «Да как и большинство. С тридцать седьмого, восьмого, как и я. Работал инженером на крупном заводе в Ленинграде, – помолчал, – теперь вот повысили, стал бригадиром, да тут всё на мне» – «А семья, дети?» – промолчал.

На краю делянки остановил лошадь. Подошедшим в телогрейках, лаптях рабочим раздал пилы. Расспрашивал, с рабочими говорил по-доброму, улыбался, что-то рассказал смешное – все громко смеялись, с интересом поглядывая на маму. Продолжили путь. Лес расступился, слева большие бараки, за ними двухэтажная конюшня, около целый ряд больших и маленьких саней друг на друге, странных конструкций и больших бочек на полозьях. Остановились у большого дома. «Приехали», – сказал Богданов, соскакивая на землю и теребя загривки подбежавших к нему собак.

Дом оказался пекарней – большая комната с громадной русской печью у задней стены, длинные столы и лари, котёл для замеса и много хлебных форм. Пока осматривали внутри, Зойка увезла наши пожитки к конюшне, к стогу сена. Богданов, положив руку мне на плечо: «Ну-ко, Женя, подгони непослушницу, справишься?» И к маме: «Один день на устройство и потом на работу, договорились? Потом всё расскажу, научу».

Я подошёл к роспуску, две собаки, виляя хвостами, подошли. Преодолевая страх, я протянул руку, погладил. Сесть на роспуск, подпрыгнув, как дядя Егор, у меня не получилось, высоко. Опершись на передок, уселся, взял вожжи, потянул правой: «Но! – Чмокнул губами, втягивая воздух. – Но! Но!» Зойка пошевелила ушами, но продолжала выщипывать сено из стога, не обращая никакого внимания на мои приказания. Я соскочил, подошёл, погладил её у ремня чересседельника, это такой ремень, с правой на левую оглобли, поддерживающий хомут на правильном уровне. Похлопал по боку, подошёл прямо к её голове. Лошадь повернулась ко мне, шумно втянула воздух, сверкнула большими белыми яблоками глаз. Я погладил её, прямо по носу, по белой полоске шерсти, которая протянулась высоко ото лба до больших чёрных ноздрей. Опять взял вожжи, Зойка послушно повернула и пошла, подчиняясь моим командам. Я садиться не стал, шёл сбоку, держа длинные, длинные вожжи. Собаки бежали рядышком, обгоняя друг дружку. Вышел Богданов: «Ты смотри, какой ты молодец, и эта непослушница не воспротивилась! Молодец, Женя, значит, будешь помогать!» Я махнул головой, так была приятна его похвала.

Мама подмела тряпкой на печи, что-то постелила, поели, вспомнив добрым словом Авдотью, привернула фитиль лампы, и мы всей семьёй забрались на печь.

Устраиваться… а что – устраиваться? Утром проснулись, мама пошла в магазинчик, что рядом с баней. Принесла буханку хлеба и баночку с этикеткой «Кильки в томатном соусе». Пришла пожилая женщина – хлебопёк. Сначала молчала, смотрела на меня, на Иру, на маму. Кое-что переложила, переставила в комнате. Стала спрашивать, что, как, откуда? Постепенно разговорились, мама старалась помогать, что-то мыли, насыпали муку, взвешивали на большом безмене, подвешенном на балке потолка.

Она живёт с мужем в бараке, он главный технолог из Тулы, валит лес уже два года, фамилия Фельдман. Он Иосиф Абрамович, она Роза Иосифовна.

Хлеб печёт каждый понедельник и вторник, потом развозят по двум участкам и на лыжную фабрику «Красный Луч», что в пяти километрах.

Начался очередной этап нашей жизни, нашей борьбы за выживание.

Несколько дней подряд Игорь Семёнович, это Богданов, водил маму по участкам, знакомил, учил делу учётчика-бракёра, учил распознавать качество сосны по древесине, её цвету, возрасту, диаметру корневой части и определению объёма ствола, по которым вычисляются выполнение плана и процент его выполнения в палочках, как позднее стали начислять трудодни в колхозах. Здесь же, на лесоповале, норма спиленного и обработанного от сучьев двуручными и лучковыми пилами леса равнялась ста четырнадцати кубометрам в смену.

Скоро мы маму не узнали, она пришла в штанах, телогрейке, глухом платке от комаров и мошкары с сеткой, белых портянках и новых лаптях. В руках держала квадратный, с длинной ручкой, размеченной по сантиметрам, молоток бракёра.

Мы с Ирой бродили вокруг, познакомились с конюхом, заросшим громадной бородой и длиннющими усами, – дядей Евсеем. Он возил сухое сено с заимок, и по широкому, пологому бревенчатому настилу прямо на лошади, с возом сена, заезжал в ворота второго этажа конюшни. Подъезжал к правой стороне 2-го этажа, снимал с крюка один конец длинной верёвки, обходил телегу с сеном, зацепив сено вокруг, и привязывал. Брал лошадь под уздцы, подворачивал передок телеги поперёк и, тронув коня в сторону, сваливал сено на бревенчатый пол. Цеплял верёвку на место, садился и съезжал на землю.

Лошадки были маленького роста, их называли монголками, очень неприхотливые, мохнатые и выносливые. Управлять лошадьми было легко, они сами знали дорогу, а мы, когда Евсей брал нас с собой, только лежали, держась за вожжи.

Когда пекли хлеб, приходила помогать ещё одна женщина, мы с сестрой уходили гулять, чтобы не мешать. В эти дни вокруг пекарни устанавливался запах свежего хлеба, от которого кружилась голова, и когда к выпечке не приезжал товарищ в чёрном костюме, представитель какого-то комитета, Роза Иосифовна отрезала нам по большой краюхе ароматного и пахнувшего керосином (им смазывали формы) хлеба.

Когда он приезжал, то пересчитывал буханки и всё записывал в блокнот. На второй день выпечки, обязательно в присутствии того товарища в чёрном костюме, хлеб грузили в ящик с двумя дверками, как у шкафа. Развозили на телеге летом, на санях – зимой. Когда надо было везти хлеб для лыжной фабрики, в посёлок Красный Луч, подъезжал всегда дядя Евсей на Зойке или на другой кобыле с беловатой гривой – Белянке. В последнем случае тётя Роза, глядя на дядю Евсея, всегда загадочно улыбалась, а он, заметив это, сердился. Иногда она наказывала ему: «Евсей, ты не погоняй её сильно-то, не хлещи, такой ладной-то боле нету». Он при этом особенно злился. Роза грузчикам всегда выдавала белые рукавицы. Носили по четыре буханки. Заполненный фургон проверял товарищ, завязывал дверки, писал в блокнот. Однажды, заметив, что Евсей несёт пять штук, товарищ вернул его, сделав замечание и запись, выговор с записью получила и Роза, и очень расстроилась. Позже я понял, иногда удавалось пронести пять штук, но веер этих буханок не проходил в дверки фургона, приходилось класть их на телегу, а потом укладывать внутрь только четыре. Это было сразу заметно наблюдающему «товарищу», да и помещались они за счёт уплотнения остального хлеба. Размеры фургона были точны. Лишнюю буханку можно было изъять в дороге, но об этом я узнал только зимой, когда дядя Евсей не мог попросить меня пойти «пошукать» по лесу, «можа грибочек чи ягоду найдёшь, смекай». Зимой с дороги не отойдёшь – снег.

Были у Евсея и три жеребца – один наш, какой-то породы, с чёрной гривой и длинным хвостом, его так и звали – Чёрным.

Второй конь, поменьше, мохнатый, – Монгол, и старый, больной, очень высокий конь, почти без хвоста – Поляк, Старик, кому как нравится. Иногда их называли производителями почему-то – не всё познаётся сразу. Однажды, помогая Дяде Евсею, разнося сено по яслям, подойдя к Монголу, я увидел, как он выпустил свою «мочилку», так мама называла её у Орла в Ветлуге, такую длинную и чёрную, и стал, раскачивая её, бить себя по животу, подошедший дядя Евсей заругался на коня матерными словами, пообещав завтра же отправить его на работу: «Иж, застоялси, штожо подругу захотел, ё* твою мать, вот сосед-то вчерась наработалси, голову-то, опустил, дажо ни жрёть, погодь мне!».

Чёрный, действительно, стоял, понурив голову, наверное, размышлял о смысле жизни.

 

Детский сад

 

В двух крайних стойлах, огороженными новыми жердями, у окна, стояли две кобылы с раздутыми животами. «А энти, жерёбыя, вскоростя, не приведи господь, жеребятымя обзовядутися, вота вам забава будить», – говорил Евсей. Мне было очень интересно посмотреть, как появятся жеребята. Кобыл я навещал каждое утро, но рождение жеребёнка проспал. Спустя неделю, рано утром, мы ещё спали, кто-то дёргал меня за ногу: «Сынок! Женька! Вставай, хватить дрыхнуть, идитика, стригунка поглядитика, Липа ожеребилася», – услышал я голос конюха – у печи стоял улыбающийся дядя Евсей. Он радовался свершившемуся факту искренне, как ребёнок. Когда мы всей семьёй пришли к ожеребившейся виновнице торжества, там собрались свободные в субботу рабочие. Увидев подошедшего Евсея, Роза Иосифовна воскликнула: «Ба, какой прелестный, и правда сходство есть!» – и мельком взглянула на конюха. Уловив смысл сказанного, стоящий в толпе мужик вдруг громко засмеялся, но, увидев свирепое лицо конюха, осёкся, замолчал. «А ты чо смиёшси? А ты чо ржошь, как лошадь? А ты чо, забыл, как рыло твое изукрасили?» – завёлся, было, Евсей, но обидчик был уже у ворот.

А мы, между тем, пробрались к самому стойлу. Маленький рыжий жеребёночек лежал на боку у самых передних ног Липы, пытаясь поднять голову, он шевелил ею, но сил не хватало. Мама – Липа стояла над ним, наклоняясь, всё время облизывала его и ревниво оглядывалась на смотрящих людей. Евсей принёс сена, положил: «Сынок, слабоватый ишо, те встовали, а энтот не можить ишо, Пологея умееть, поможить». Евсей успокаивал Липу, гладил по морде, похлопывал по шее, приговаривал, полез в пах к соскам, но кобыла взбрыкнула, протестуя. Пришла тётя Поля, смело оттащила жеребёнка от матери – не наступила бы, попросила всех отойти: «Поглазели и хватить, не то сглазитё, она чуить, волнуится». Потрепала по бокам, смело полезла к сиськам, и в ладоне поднесла к носу новорождённого молоко, он, уткнувшись, стал слизывать, она ещё и ещё повторила кормёжку. Липа смотрела, издавая тихое ржанье, вращая белками глаз, и не препятствовала процедуре. Толпа поредела, а через час мы опять пришли смотреть. Тётя Поля с Евсеем подносили жеребёночка к соскам матери, тыкали носом, он слизывал сочившееся молоко, но брать соски не хотел, однако скоро стал сосать смоченную в молоке тряпочку. На все эти хлопоты косила глазом соседка, иногда поддерживала подругу голосом. Тогда Евсей уговаривал пегую кобылу: «Ну, ну, ты туто ишо, смотри ни торопися, а то мне хона, ни в жизь ни справлюся я с вами, иш, хочуть децкий сат оформить». На второй день, с лёгкой руки тёти Поли, жеребёночек уже вскакивал на тоненькие ножки, сразу опускался на коленки, и когда конюх помогал ему дотянуться к соскам, тот хватал их и сосал, а Липа только изгибала шею, косила глазом.

Несколько дней шли дожди. В субботу приехал и Игорь Семёнович Богданов. Вошёл в пекарню, протянул маме резиновые сапоги, тётя Роза, перестав готовить замес, пристально посмотрела на сапоги, маму, Богданова, хмыкнула многозначительно: «А мне, Игорь Семёнович?» – «А вы, Розалия, э как вас, Иосифовна, не хмыкайте, вы по лесу не бегаете, а у неё двое, спросите благоверного, каково сейчас в лесу? Что-то он с логарифмической линейкой не бегает, а топором машет, так-то да я и сам бы с удовольствием встал бы к кульману, а то вот приходится на таратайке носиться. Чайку бы горячего, а то тоже продрог». Мама засуетилась, поставила самовар. Роза вынула из сумки буханку хлеба, нарезала, настала очередь хмыкнуть Богданову: «Вот я и говорю, разница, лес и пекарня, а ты Роза не дёргайся, я всё понимаю, а я и сахар привёз, сажай детей, Надежда, а потом пойдём смотреть на жеребёнка».

После чая пошли все в конюшню. Лошади жевали сено, учуяв запах хлеба, тянули морды к Богданову, это он прихватил пару ломтей для Липы. Когда подошли, новорождённый вовсю стоял на ножках, тыкал матери носом в соски, хватал их и, чмокая, сосал, одновременно не переставая вертеть маленьким хвостиком. Игорь Семёнович протянул хлеб Липе, лошадь взяла ломоть своими пухлыми губами, хлеб исчез, Богданов погладил её по носу, дал ещё, съев и его, она потянулась к его руке, шумно вдыхая запах его рук, – «Больше нет».

 

Опережая события, расскажу о ледяных дорогах.

В понедельник Богданов, по пути с лыжной фабрики, опять заехал на наш лесной участок. Увидев меня, подозвал: «Женя, ты можешь поработать у меня кучером, руку вывихнул, хоть денёк, а мне надо на лесоповал, хоть тресни, выручишь? А я предупрежу Иосифовну». Я был рад, давно хотел посмотреть, как валят лес, и уже сидел на облучке. Сначала заехали к баракам, пока Богданов ходил, разговаривал, я смотрел, как бородатые рабочие точили топоры. Точило – с большим, широким камнем, снизу касающимся воды в корыте устройства, за ручку которого, как у колодезного ворота, вращал один рабочий. Второй, касаясь топором, точил, поочерёдно меняя стороны, поднимал, смотрел на лезвие, кряхтел, опять наклонялся к мокрому камню. Наточив топор, брали следующий, сменяя друг друга, отдыхали. Вынимали разноцветные кисеты, отрывали уголки от аккуратно сложенных гармошкой газет, скручивали козью ножку, набивали каждый своим табачком. Высекали искры кресалами, поджигая фитили, раздували, прикуривали, прятали тлевший конец в трубочку, глубоко затянувшись, убирали кисеты, разговаривали.

С другой стороны барака рабочие ремонтировали полозья одной из перевёрнутых огромных бочек, сделанных из толстых, двухметровых досок. Ещё несколько бочек стояли в ряд. Во второй конопатили щели изнутри, рабочих я заметил только тогда, когда они встали в бочке в полный рост и вылезали из бочки по лестнице. С помощью верёвочной петли прилаживали оглобли.

Ещё дальше налаживали ручную водокачку, представляющую собой большой, полностью деревянный насос с длинным рычагом. В пустом, без сердцевины, стволе сосны двигался, тоже деревянный, из липы, поршень. По коробу из досок, под который зимой подъезжают запряженные лошадьми бочки, наливают воду, качая из проруби реки. Потом стоящий на заднике поливальщик, с вожжами в руках, нагнувшись, на ходу, открывает летку. Вода выливается, разливаясь только по колее, замерзая, образует ледяную дорогу. Лошадь идёт или бежит посередине, как по обычной дороге. По ледяным дорогам лес на специальных санях с подсанками вывозится к рекам, а летом сплавляется к заводам.

После подготовки бочек рабочие ремонтируют «щётки-голики». Это специально сделанные сани, спереди, между полозьями, устанавливается колесо от телеги, только без обода. Спицы колеса касаются дороги, по следу лошади, на ходу вращаясь, через ремённую повышенную, передачу передают крутящий момент на задний барабан – ворот. На нём, над колеями, вращаются «мётла-голики» с большими оборотами. Рычагом их можно опускать – выметают снег с ледяной колеи, и поворачивать, чуть в сторону, по ветру, чтобы снег от метлы не засыпал снова колею. Используются после снегопада.

 

7 глава. Делянка

 

Подъехали, на делянке Богданова встречает «товарищ» в чёрном костюме. Увидев его, Игорь Семёнович роняет: «Горшков и тут поспел, что-то не так». Поздоровались. «Игорь Семёнович, у вас происшествие, – начал “товарищ”, – коня убили, разберитесь и доложите по форме, а я на контроль хлеба, до встречи». Сел в тарантас и уехал.

Подошли лесорубы, стали объяснять Богданову, – валили лес на север, как обычно. Кони были в стороне, перешли на кустарник, плохо видно. А этот, как его, Иванова мерин по кличке Адольф подошёл, его и накрыло вершиной, прямо по голове, насмерть. Иван стоял рядом, опустив голову, молчал, развёл руками. Пошли смотреть. Конь лежал под кроной сосны, почти не видно. Горбунов распорядился: «Разделать на месте, отвезти в столовую, часть в магазин, не обделите второй и третий участки. Не зима, жарко, хоть мяса попробуете».

Сосны, определив сторону валки, подрубали выше запила, в одиночку лучковой или вдвоём двуручной пилами, пилили с южной стороны, кричали – «Пошла». Сосна, сначала как бы нехотя, иногда с поворотом, начинала падать, ускоряя своё падение. Стонала, рассекая воздух, срезала, как бритвой, попадавшие на её пути сучья своих подруг. И умирая, последним выражением своей беспомощности громко хлестала землю своей вершиной и, наконец, замолкала. Иногда на оставшемся пне можно было наблюдать капельки влаги, слёзы этой стройной красавицы. Сколько их полегло, не сосчитать. Обрубали сучья, подгоняли коней или с волокушей, или с передком от телеги, вагами накатывали комель дерева и, закрепив, волокли и складывали вдоль будущей ледяной дороги. Это дорога, похожая на железнодорожную колею, только вместо рельсов на ней будут ледяные колеи.

Я обратил внимание на отдельно складываемые стволы, чаще неровные, корявые, чёрного цвета, и спросил о них. Игорь Семёнович объяснил, что это липа, она заготавливается для кустарей, которые делают лапти и разные поделки, матрёшки, прялки, катушки и много чего, что умеет выделывать Русский Народ.

 

Конь – тоже мясо

 

Конину первой принесла Роза Иосифовна. Мама смотрела с недоверием. Но Иосифовна успокаивала, мол, ничего страшного. Мясо как мясо, специфическое, подольше поварим, вон ленинградцы рассказывают, один и тот же горох женщина четыре раза ела, – желудок не переваривает, промоет и опять. А мы, слава Богу, ещё, вон, корка-то, лежит. Молчите? То-то. Чёрный вчера выговаривал, что коня нарочно убили, сам-то от мяса отказался. Зимой два коня съели, не уберегли. Сеном поделились, а самим не хватило.

Соскучившись по мясному блюду, Адольфа, говорят, съели за два дня. И мы уплетали. Мясо чуть жестковатое, но на безрыбье и конь – рыба. Выручали грибы, ягода. Когда Липа со своим, уже вполне окрепшим Рыжиком, так прозвали жеребёнка, почти месяц гуляла на лужайке, щипля зелёную травку, ожеребилась её соседка по стойлу, пегая. Евсей объяснял, что когда появилась пегая, какой-то умник, не разобравшись, назвал коня непонятным словом Пегас, а конь оказался кобылой, стали звать Пегой, Пега и есть Пега, какая разница?

Посмотреть мы пришли только на второй день. Жеребёночек был больше, чем у Липы Рыжик, стоял и сам сосал молочко. Когда он повернулся к нам, мы увидели на лбу большое белое пятно. Назвали Белолобым. Евсей сокрушался: «Штожа делать-то, надысь сказывали, ишо одна кобыла, жерёбая, принтиндуить сюды, в децкий сат, да и бригодир-то жалится на свою лошать, Зойку-то, ни хотить тинуть-то, взбрыкивоить, на случку оставить, а я яму Липу с Рыжиком отдам, пусь разомнутися, попривыкнуть, пора, да и он-то чиловек, не обидить их».

В стойлах сделали перестановку, в детском саду ждали третьего жеребёнка от высокой, русской породы кобылы Марты. Липа и Пега уже не препятствовали, когда мы подходили к их жеребятам, а те не убегали от нас, позволяли гладить себя по гривам и пытались ухватить такими мягкими губами за пальцы.

 

Красный Луч

 

Когда Липу Евсей запряг в тарантас Богданова для небольшой поездки в Красный Луч, а меня снарядили, под его присмотром, отвезти хлеб на его Зойке, вездесущий уполномоченный в чёрном, Горшков, проверив запор на ящике с хлебом, вручая накладные не мне, малолетнему, а ему, предупредил Игоря Семёновича о его личной ответственности за хлеб. На что Богданов только рассмеялся и тронул коня. Зойка последовала за ними без моей команды. Рыжик, заволновавшись, сначала перебегал дорогу под самой головой матери с одной стороны на другую и обратно, потом успокоился и, часто перебирая ножками и вертя хвостиком, семенил возле шагом идущей Липы.

Когда въехали в лес, и на нас пахнуло и обволокло свежестью теней, Богданов, свернув с дороги в сторонку, остановился. Ослабив ремни черезсидельников у обеих лошадей, чтобы могли нагнуться и пощипать траву, сказал: «Пусть отдохнут, а мы, Женя, пойдём, может, грибочков найдём?» Расспрашивал об отце. Я рассказывал, имея ввиду отца Иры, моего отчима, об отце, о родном, тогда я, кажется, и не знал.

Срезав несколько белых и подберёзовиков, вернулись к лошадям. Рыжик лежал возле матери, Зойка стояла, опустив голову. Богданов подтянул черезсидельники, похлопал мою лошадь: «Что, скучаешь? Подожди, скоро вернётся твой милый».

Пока бригадир сдавал хлеб и отсутствовал по своим делам, я ходил по маленьким цехам лыжной фабрики. Цех заготовок, как лесопилка, а вот цех обработки меня оглушил своими трансмиссиями, один большой электродвигатель, питаясь от автономного генератора, с приводом от тракторного дизеля ЧТЗ, вращал длиннющий гуковый (крестовины без подшипников ) вал под потолком, с несколькими шкивами разного диаметра, для изменения числа оборотов, и ремённых передач на станки, определённых для каждой модели лыж. Всё это вращалось, гремело, мелькало охлопьями ремней, пропадая из виду в пыли и взвешенной стружке, оседавшей на одежде, бровях рабочих, превращая их в дедов морозов в горячем цеху. А они, ловко орудуя руками, брали деревянную заготовку, внедряли её в станок, то одной, то другой стороной, превращая в армейскую лыжу. Вагонетка, приводимая в движение мускульной силой человека, доставляла лыжи в соседний цех, где их опускали в горячую воду, потом, в специальном приспособлении, загибали, оставляя для охлаждения, покрывали лаком, а уж потом, скрепив пары ремнями, отвозили на склад, за колючую проволоку.

На обратном пути нас догнала гроза, небо почернело, ветер поднимал хвосты лошадей, пошёл сначала небольшой дождь, а когда Игорь Семёнович, накрыв Рыжика, забрал меня к себе, накрыл нас обоих брезентом и обнял, дождь перешёл в сильный, холодный ливень. Пришлось остановиться. Накрытый плащом Рыжик прижался к матери и так стоял под оглоблей.

Вернувшись, у конюшни Богданов попросил конюха: «Евсей, ты прав, ладно, завтра оставь Монгола, пусть передохнёт, хоть и не время, а потом обоих, ладно уж, чёрт с ними».

Всё свободное время мы проводили рядом с жеребятами. Было интересно наблюдать, как они бегают, вертят хвостами. Как замирают, когда их гладят по длинному носу. По белому пятну Белолобого. Как стараются схватить твои пальцы и пососать их.

К Липе, Пеге с их жеребятами присоединилась и Зойка, они мирно пощипывали травку у конюшни. А сегодня Евсей выпустил погулять и Монгола, и сам прилёг на телегу в тенёчке. Пега и Липа отошли на край поляны, Зойка перестала есть траву, стояла, понурив голову, казалось, совершенно не интересуясь подошедшим жеребцом и даже дважды отошла в сторону, показывая своё полное безразличие. Оскорблённый Монгол не торопился, отошёл, лёг и стал кататься, переваливаясь с боку на бок, высоко поднимая ноги.

Показался знакомый тарантас, запряженный Белогривкой. Приехал Игорь Семёнович и, к моему удивлению, с мамой и незнакомой женщиной с мальчиком, почти моим ровесником, по имени Алик. Что-то привезли в сумке, через некоторое время позвали нас обедать. Когда мы с Аликом, помыв руки, вошли в дом, на столе стояла большая сковородка с жареными налимами, нарезанный чёрный и белый хлебом, и бутылка тёмного вина, почему-то называемая огнетушителем, полная миска кускового сахара с несколькими зелёными яблоками.

Тётю Кену, так звали её, поздравляли с получением пропуска и разрешением вернуться домой, которые прислал её муж. Мама уговаривала гостей переночевать, ведь завтра суббота, с утра женская баня, помоетесь, а потом в дорогу. Взрослые были в хорошем настроении, пели романсы, танцевали под свою музыку – та-та-та, говорили о войне, о каком-то диктаторе, ссылке умов, не успевших сбежать, интеллигенции, голосе Америки.

Мы с моим новым другом поспешили на лужайку. Монгол ходил за Зойкой с выпущенной пиписькой, раскачивая и ударяя ею себя по брюху, Зойка сопротивлялась, отбивалась одновременно задними ногами, норовя ударить преследователя, и тут же наклонялась щипнуть травы. Не далеко отходила, останавливалась, как бы ожидая его. Алик оказался намного осведомлённей меня. «Женя, смотри, щас посмотрим, как жеребец на кобылу залезет». Появившийся сзади Игорь Семёнович, вышедший следом за нами, окликнул Евсея, говорившего с мужиком на роспуске: «Евсей, распряги мою, покорми, там в тарантасе овса немного, побалуй, небось, и не помнит, когда ела, твоя любимица, да и уведи ты этих-то, привяжи её в конюшне, дети гуляют, не видишь что ли...» Между тем Зойка подошла сама к Монголу. Положила голову на его шею, он не возражал, стоял смирно, повернулся и тоже, пощипав её гриву, положил голову на её шею, часто семеня задними ногами.

Алик немедленно резюмировал: «Вот видишь, пойми ты этих баб, то убегала, а то сама лезет». Я не понимал его, остановился, и он, видя это, стал доходчиво мне объяснять: «Ты што, думаешь, жеребята тоже из капусты появляются, как и мы, фигушки, это всё басни для маленьких, вот он щас как ей засунет, а потом она родит, как и бабы, женщины, и мы так же появились, папка для чего у нас? То-то».

Я был озадачен его тирадой, но смысл уловил, просто я не вдавался тогда в эти подробности отношений полов, хоть и наблюдал порой поведение животных.

Между тем Евсей, взнуздав сопротивляющуюся было Зойку, повёл в конюшню, следом пошёл и Монгол. Проявив свою любознательность, я предложил другу залезть на второй этаж и подсмотреть с сеновала. Забравшись, потихоньку мы легли на пол, разгребли сено. Сквозь щели накатника было видно, как конюх, привязав кобылу, пошёл, принёс мешок, отсыпав овёс в торбу, которую держал мужик, повесил её на голову лошади. Мужик похлопывал Монгола по крупу, как бы добавляя ему решительности, ободряя его какими-то словами, они возымели действие. Несколько раз Монгол вскакивал на Зойку, храпел, соскакивал. Мужики кричали, подсказывали с матерными словами «Не туды!», но толку, видно, было мало, тогда Евсей, надев белые рукавицы, в которых, очевидно, грузил хлеб, когда жеребец вскочил на кобылу, подлез и руками направил, куда надо. «Эх, не видно!» – прошептал Алик. И когда, наконец, получилось, мужик заржал сам, как жеребец, удовлетворённый увиденным, и сам, расстегнув штаны, стал мочиться прямо на этом месте. Евсей вынул припасённую, видно, большую бутылку с самогоном, налили в кружку, выпили по очереди. Попрощавшись с конюхом, приятель ушёл.

Евсей увёл успокоившегося Монгола из конюшни и, сняв торбу с Зойки, увёл её в стойло. Рассуждая, мы лежали на сене, как услышали лёгкий перебор колёс по нижнему накатнику. Опять приникли к щелям. Это дядя Евсей заводил Белогривку, но без тарантаса, с одним передком. Остановил лошадь, где стояла Зойка, накинул вожжи на стояк, повесил на голову торбу с овсом, погладил кобылу по крупу. Быстро пошёл, закрыл ворота на крюк, отчего стало плохо видно. Но в полумраке, в узком луче света от верхнего окошка, привыкшие наши глаза рассмотрели, как конюх подошёл, снял быстро штаны и, схватив Белогривку за хвост, не удержал его. Лошадь вырвала свой хвост из его рук, но он, изловчившись, опять схватил и поднялся на ось передка. Спустил кальсоны, стало видно его большую пипиську, – Алик сильно ткнул меня в бок: «Смотри!» – прошептал он, но я и так смотрел и не верил своим глазам. Дядя Евсей, держа хвост обеими руками, тыкал её под хвост, прямо в писальный глаз. Попал, лёг животом на лошадь, стал ёрзать, поёрзал немного. Белогривка подняла голову, пошевелила ушами, вырвала, крутанув, хвост, он отпустил, слез с передка, помочившись, лёг на сено. Мы не шевелились, боялись, что он услышит.

Через некоторое время услышали его храп. Осторожно, тихо, пробрались к воротам, спустились на землю. «И кто теперь родиться у Белогривки?» – спросил я. Подумав, Алик ответил: «Не знаю, надо спросить маму, она всё знает».

У пекарни стоял тарантас Горшкова. Взрослые сидели за столом, молчали. «А что я скажу в бараках, на делянках? – Продолжал прерванный, очевидно, разговор Богданов. – Что мол, из-за какого-то разгильдяя не успели завезти муку? И поэтому урежьте свой, и так нищенский, лагерный рацион, ешьте одну картошку, без жиров? Смазывайте её керосином? А может и запивать керосином? Да и его-то осталось, кот наплакал. А вы будете приезжать, фиксировать в свой блокнот невыполнение норм? А там подумали, что за срыв армейского плана на Красном Луче полетят головы? Чьи головы?» – распалялся Игорь Семёнович.

Встал побагровевший Горшков, махнул рукой: «Ну, хватит демагогии, там тоже знают, надеюсь, это временное явление, и Председатель Комитета Обкома по снабжению лагерей заверял, опираясь на решения Пленума, о планомерном, всеобъемлющем обеспечении, там тоже умы. Так что, надо понимать, война, и на этом закончим». Он встал, уходя, бросил на ходу: «Спасибо за угощение, до понедельника».

«Роза Иосифовна, – после минутного молчания обратился Горбунов, – если, ополовинить выпек, на неделю хватит? Ведь нельзя же сразу, так вот, оставить людей без хлеба?» – «Не знаю. Добавим отрубей, овсянки, должно хватить, чёрт его принёс, не вовремя, да не помрут, картошка спасёт». Он поднялся из-за стола, стал прощаться, наклоняясь, поцеловал руки женщинам: «Пойду к Евсею, скажу, что поеду завтра, устал». «А дядя Евсей спит в конюшне, и запёрся», – встрял Алик. Горбунов вышел.

«А вы откуда знаете?» – насторожённо спросила Роза Иосифовна. «А мы были на сеновале, видели, он там, ну, ну, овёс давал», – нашёлся Алик. Роза посмотрела на Алика, потом на меня, как-то испытывающе, не выдержав её взгляда, я опустил глаза. Такое объяснение её не устраивало, она продолжала допрос: «Ну, ну, рассказывайте, чего молчите, кому он давал овёс?» Объяснять стал Алик: «Сначала Зойке, он её привязал, чтобы не убегала от Монгола, пока он, ну, он не мог сам попасть куда надо, дядя Евсей помог, направил, но он надел рукавички, такие белые». Роза Иосифовна, услышав о белых рукавичках, села, потом встала, посмотрела на маму и тётю Кену, которые явно не понимали причины такого беспокойства Розы Иосифовны, но она продолжала: «А потом, что было потом?» – «Потом? Ну, он завёл лошадку этого дяди, который ушёл, и стал давать ей овёс. Но Монгола не было, – Алик замялся, не зная, как продолжить, и видя, что тётя Роза намеривается подойти к нему, закончил: – Тогда, ну, он сам». «Как сам?» – не выдержав, в один голос вскричали мама и тётя Кена. Им ответила Роза Иосифовна: «Да всё понятно, у него, первая жена умерла от травм, вторая тоже не выдержала, ушла, он же, как этот, Монгол, а не человек, про детей забыл, дурак». Воспользовавшись паузой, мы удрали. «Мам, а кого теперь родит лошадка?» – спросил Алик вышедшую следом тётю Кену.

Мама его долго не могла сообразить, о чём спрашивает её сын, и только выразила неудовольствие тем, что мы лучше бы играли здесь, с собачками, а не лазили по сеновалам.

Рано утром, выглянув с печи, я увидел сидящих за столом маму и тётю Кену. На столе стояла маленькая аптекарская стеклянная баночка с белым порошком, я узнал её, мама хранила её на самом дне сундука и никогда её не вынимала. На наклеенной бумажке было написано не по-русски, а ниже, карандашом – «хина». Я знал, что это было лекарство от простуды, но мама нам его никогда не давала. Мама отсыпала две чайные ложечки на бумажку, завернула, сказав: «Тебе этого хватит надолго. По чуть-чуть, на палец. И поглубже, и будь спокойна, не попадёшься». Тётя Кена благодарила: «Ой, Наденька, спасибо, если бы пораньше, а то я же после этого побритая, лысая, просто смех. Спасибо, зато я теперь с пропуском домой». Я стал слезать, какая лысая, подумал, такие длинные, красивые волосы. Вспомнил тётю Авдотью из Усолья, с её копной волос и торчащею грудью, которой чуть не выколола мне глаз. И то приятное мгновение, от её прикосновения, но тётя Кена ещё моложе, рассуждал мой детский ум, пытаясь понять, сопоставить поведение животных с зароненной вчера мыслью Алика об отношениях отцов с мамами, и найти аналогию с поведением животных. С ними всё понятно, всё видно, а у женщин ничего.

На замес пришла Роза Иосифовна. Сказала, что баня будет готова позже, что жалко, коль хочет уехать Кена сегодня, а может, останешься, день туда, день сюда, что изменится, сегодня суббота, Иосиф с Игорем принесут грибов, а вечером патефон послушаем – выпалила она скороговоркой, и ко мне: «А ты спишь долго и сладко, не стали будить, а Алик поднялся сам, увязался с ними в лес».

Позавтракав, мы с сестрой пошли проведать жеребят, сегодня они тоже отдыхают.

Лошади Липа и Рыжик лежали рядом на боку, с закрытыми глазами, голова жеребёнка покоилась на передней ноге мамы. Рядом стояла Пега с опущенной головой, медленно двигая челюстью, доедая торчащее сено. Белолобый лежал рядышком, помахивая хвостиком. Протягивая руки сквозь жерди, мы могли его погладить. Жеребёнок встал на ноги, тихонько заржал, подошёл, просунул голову между жердями, пытаясь схватить наши пальцы и пососать. Вскочил и Рыжик, разбудив свою маму, ему тоже очень хотелось пососать наши пальцы, и чтобы его тоже погладили, и мы гладили, похлопывали их по шее, скребли за ушами.

«Ну, вы ужо здеся?» – подошёл дядя Евсей и продолжал: «Скоро третий будить здеся, у соседев не дождалася, ожеребилася высокая кобыла, Мартой кличуть, тама тесно, привядуть к нам, в децкий сат значить. А как кличуть? – не знаю, вы и назовёте. Вон ваша мамка идёть, а ничаво! Видать за вами?»

 

Баня в бане

 

Так и есть, пора в баню. За воротами тётя Кена, с бельём, как на парад, в одном платье, забыла про комаров, что ли? Они о себе напомнят, особенно после бани. Мы первые, большое помещение, ещё не нагрелось. Посередине большая печь с бочками внутри и с кранами снизу. Большая бочка с холодной водой рядом. Сверху труба с пожарным рукавом для наполнения бочек. Целая гора деревянных шаек с вертикальными ручками, лавки по всем стенам. Мама, уже раздетая, выбирает и моет шайки, но вода ещё не горячая – чуть тёпленькая, разбавлять не надо. Начинает мыть замёрзшую Иринку, а я сам налил воды, намылил голову, скребу ногтями. Сквозь мыло, прищурив глаз, смотрю на вошедшую тётю Кену, волосы у неё до пояса, закрывают полтела, тонкая, как девочка. Выбрала, вымыла шайку, набрав воды, сразу вылила на себя, ещё налила, поставила рядом. «Ну что, жених, помочь? Помыть тебя?» – «Да я сам», – попытался я возразить, но мама встряла – «Помой, помой, а то он тоже замёрз». Она подошла близко, касаясь моих коленей, намылила резиновую мочалку, схватив мои руки, начала тереть, потом грудь, я сидел не шелохнувшись. Опустил голову, вдруг понял смысл её утренних слов, волос-то у неё не было, низ живота был побрит. Я смотрел на эти, соединённые сверху складки, открывающие свой женский секрет, впрочем, я ничего и не видел, всё интересное для меня, видно интригующее, скрывалось там, в глубине её тела, и оставалось для меня тайной.

Между тем большой клок моей мыльной пены упал на её живот. Я машинально протянул руку, чтобы снять его, но моя рука соскользнула с пеной вверх и упёрлась в её грудь. Я замер, наверное, подсознательно испугавшись её возможной реакции, не убирая руки, но почувствовал, как она вздрогнула, сжались её колени, она мельком взглянула на маму, и на мгновение уставилась взором куда-то вверх, и уж потом отошла назад, освободившись от моего прикосновения, велела встать мне на лавку, и стала тереть мои ноги.

Уже тогда, десятилетним мальчиком, я почувствовал силу и прелесть женской груди. Её вид, изображение! Не говоря уж о прикосновении к ней, и то тепло, которое тогда ощутила моя ладонь, от которого всегда, на протяжении всей моей жизни, в таких ситуациях, закипает моя кровь, и рождается неописуемое блаженство, и боязнь потерять его, и желание продлить его до бесконечности.

Когда мы одевались в предбаннике, пришла Роза с двумя женщинами, спешащими помыться до мужчин.

 

8 глава. Пир горой!

 

Грибники вернулись с полными вёдрами, Алик хвастался своими белыми, но я не жалел, что проспал, мне было хорошо на душе, радостно. Теперь в баню пошли мужчины, с наказом помыть Алика.

К позднему обеду мама вынула из сундука своё единственное платье, красили губы, пудрились, держали перед собой огрызок зеркала, крутились перед ним, стали красивыми, улыбались. Собрались все знакомые. Игорь Семёнович принёс чёрную бутылку с вином, Иосиф Абрамович принёс синий патефон, жена его держала кипу пластинок. Сразу поставили Вертинского, я смотрел на вращающуюся пластинку, слушал, впитывал в душой своей его голос. Между тем по пекарне разлились ароматы – свежего хлеба, ведь изрезали целую буханку, жареных грибов с луком от большой сковородки, на середине стола, чугуна разваренной дымящейся картошки, рядом терпкого вина, дешёвых духов и одеколона. Тётя Кена разливала вино по кружкам, обходя стол, пританцовывая, мама раскладывала яства, если можно так сказать. Роза Иосифовна пригласила к столу. Загремели лавками, сели.

Встал Игорь Семёнович: «Ну что, друзья, радоваться особенно нечему, обстановка, не дай Бог, никак не пробью, чтобы радио провели, живём как на острове, но тем не менее, давайте выпьем, хорошо хоть собрались, одним словом, давайте выпьем за Победу, и чтобы сроки наши скорее кончились!» – он поднял руку с кружкой, обвёл рукой и взглядом полукружье и выпил, оценивающе чмокнув губами.

Выпили, ложки потянулись к грибам, все взяли по ломтю хлеба. Помолчали.

Тётя Кена схватила бутылку, но на второй круг не хватило, посмотрела на мужчин.

«Надо подумать, – произнёс Иосиф Абрамович, – схожу к Марфе, с утра было закрыто, она в Усолье, наверное, не вернулась ещё. Да вон Пантелеймонович подъехал». В окне показалась телега с фургоном, и одновремённо тарантас Горшкова с ним самим и кучером Володей. «Принесла нелёгкая», – заключила Роза. Послышались голоса, двери распахнулись, вошли Горшков, следом Евсей, Володя.

Первый: «Так, что празднуем, подход немцев к Сталинграду? Или ещё что?»

Богданов, поднявшись: «Ладно, хорошо думайте, товарищ Горшков, что говорите, обижать нас не надо, – жмёт протянутую Горшковым руку, – во-первых, выходной, все после бани, а если голодны, пожалуйста, к столу, и ты Евсей, с тобой мы пили, садись, не стесняйся, – здоровается, – только вот, выпить-то нечего». Евсей, замявшись: «Если, непочураитись, есть у мени, мутна, но крепка – огонь!»

«Ты, Борис Григорьевич, полегче, можем и обидеться, думай». – «А мы уже на ты? – парировал Горшков. – Я ещё не пил с Вами, и не ел с утра». Вставший для встречи, и чтобы пожать руку Горшкову, Богданов сел, и к Евсею: «Да нет, Евсей, принимаем твоё предложение, коли не жалко, потом отблагодарим». Тот оживился: «Да ни, ни жалко, ну, запивають некоторыи, принесть, я споро?» – направился к дверям. Богданов вдогонку: «Да распряги мою, куда уж, останусь». Евсей к кучеру Горшкова: «Волоть, пойди поможи, распряги мово и вашу, нябось останитёсь? Опосля, ентой, куды ихать? Да вон, и дож пошёл». Оба ушли.

Горшков обошёл стол, сел рядом с Кеной: «Вы позволите Кена… э, тоже Григорьевна, кажется?» – «Пожалуйста, садитесь, выпьем за Победу, нашу Победу, под Сталинградом, я уверена, мы не ошибёмся!»

«Роза Иосифовна, какой выпек? Сколько отправили на “Луч”?» – спрашивает Горшков, цепляя ложкой грибы, поддерживая снизу ломтём хлеба и осторожно опуская в подставленную соседкой алюминиевую миску. Кивком головы благодарит её. – «Почти норму дали, если по количеству, но качество… жаловаться будут, посмотрим, что дальше. Может быть, хотите попробовать свежего хлебца?»

«Да нет, не надо. В среду буду там – попробую, – и к соседке: – Кена Григорьевна, ваш покровитель, так сказать… а, вот и гонцы».

В дверях появляются Володя, снимает картуз, сторонится, следом Евсей с четвертью, не полной, самогона. Бутыль, бережно, как ребёнка, прижимает к телу. Остановились в нерешительности. «Ну, и что остановились? – вставая, произносит Игорь Семёнович. – Проходите, садитесь, места много, ну-ко дай твою драгоценную ношу, подставляйте свои рюмки и фужеры, я сам налью и продегустирую сначала». Налив в свою кружку немного мутной жидкости, поднимает, осторожно нюхает, закатывает вверх глаза, так же осторожно делает маленький глоток, – все смотрят, улыбаются, понимая и принимая его розыгрыш, Игорь Семёнович делает вид, что задыхается, хватает ртом воздух и наконец, выдыхает: «Пойдёт!» По немного разливает по кружкам.

Кена к Горшкову, возобновляя прерванную речь: «Так что мой покровитель, Борис Григорьевич?» – «Э, да ничего особенного, просто будет ожидать вас вечером в понедельник в Ветлуге, городе “Ветлуга”, и… и что билеты заказаны на вторник, и он, – Горшков поднял палец вверх, – проводит вас самолично!»

Мама подходит к патефону, меняет пластинку, Алик заводит, но Горшков просит подождать, встаёт с поднятой кружкой: «Ну что, товарищи, коль так получилось, что мы оказались здесь, по разным причинам и обстоятельствам, и я в том числе тоже, уверяю вас, всё не так просто, как кажется со стороны, и дела наши не блещут пока на всех фронтах, но уверяю вас – грядут большие перемены, ибо Партия и Правительство под руководством гениального товарища Сталина сделают всё возможное и невозможное, чтобы победил Советский Народ. Давайте выпьем за нашу Победу!» Пока Борис Григорьевич произносил свой спич, Богданов, в полоборота повернувшись к окну, смотрел на потолок, где ползала большая муха, следил, как она полетела, опять села на потолке, опустилась на рукав Евсея, который щелчком, не попав, прогнал её. Женщины тоже встали, Кена выпила вместе с мужчинами, мама и тётя Роза чуть пригубили, заохали, все схватили ложки, потянулись за грибами. Пользуясь молчанием взрослых, Алик опустил мембрану патефона. Чарующий голос Галины Каревой продлил молчание жующих, вслушивающихся в прекрасные слова романса, уносящего из действительности.

 

...Я пойду в уголок, затоплю камелёк, и смотреть буду в жаркий огонь, буду тихо мечтать, буду милого ждать, ты меня не зови и не тронь...

 

Мама подносит платок к глазам. Выросшая и воспитанная потомками семьи управляющего имением великого Лермонтова на классической литературе и музыке, она не может спокойно слушать и спокойно сознавать, не может смириться с судьбой, занёсшую её семью в этот лесной лагерь, она боится себе признаться, что завидует подруге, что та, ценой своего унижения, добилась разрешения вернуться в прежнюю жизнь, а ей только предстоит ещё решиться на этот шаг, ибо брат её, мой дядя Боря, сообщил, что нужно согласие местной власти на получение пропуска в Москву.

Выпив за первый тост, закусив, Евсей безотрывно смотрит на свою четверть, заметив это, Игорь Семёнович встал: «Теперь я предлагаю выпить…» – обводит взглядом сидящих. – «Извините, Игорь, давайте выпьем за наших женщин, – поднялся Иосиф Абрамович, перебивая, – они реальны, вот они, за столом, а уж потом за лес, за кадры, за Сталина…» Настала очередь вскочить Горшкову, но Богданов опередил его, показав ему ладонь: «Хорошо, согласен, итак за женщин!» «За красивых женщин!» – подсказала Роза.

Первым, долив самостоятельно до полной, выпил Евсей, явно тяготясь полемикой, музыкой, да и компания какая-то не такая, схватил луковицу, увидел в окно спасительную повозку, обрадовавшись: «Вона, Хвеликс приихал, на Марти, жирибёнка привёз, однако, пойдём Волоть, поможишь стойло сробить». Владимир тоже с удовольствием, видно, покидает стол. «Евсей, – вслед обращается Богданов, доливает все кружки, смотрит на остаток, – ты забери-ка, тут ещё хорошие остатки, пригодятся, и спасибо тебе, выручил». Евсей не отказывается, забирает четверть, и оба уходят.

Услышав, что привезли ещё одного жеребёнка, мы с другом, конечно, сразу помчались к конюшне. Он оказался, не в пример своей мамы, очень маленьким, голову не поднимал, на поглаживания не реагировал, палец сосать не хотел. Дядя Евсей сказал, что надо опять выхаживать, что эти ироды загнали лошадь, не дали отдохнуть, гоняли пока не ожеребилась, и наверное её дочка подохнет.

Дочку перенесли в свободное стойло, положили на сено, маме дали овса, но есть она не стала – легла рядом с дочкой, опустила голову, тяжело дышала. «Как назвали жеребёночка?» – спросили мы дядю Феликса. Он посмотрел на дядю Евсея, адресуя вопрос к нему, тот, помолчав: «Как? Да мы жо, ужо назвали – Дочка? Ну и пусь будя Дочка».

Неожиданно появился Горшков. Увидав его, дядя Феликс пошёл навстречу: «А, Борис Григорьевич! Вы здесь? Чем нас порадуете? Как Ваше Драгоценнейшее?» – «А, Феликс Сергеевич! – в тон ему отвечал Горшков. – Тьфу, так и хочется сказать Эдмундович! Как Ваше Драгоценнейшее, профессор, какими судьбами?» – «Да я-то что, вот, вместо проекта гидростанции, привёз кобылу с жеребёнком, не обессудьте уж!» – смеются оба.

«А я заказ ваш не выполнил, даже в Ветлуге не нашёл ни большого ватмана, ни кальки, пришлось заказать в Кирове, обещали прислать, подождите уж, и не подхалимничайте, знаю, как все относятся к нашему комитету».

«В какой-то степени вы правы, каждый в степени своего воспитания, образования, ведь на работу, сюда, приехали разные люди, вон и Евсей Пантелеймонович, тоже понимает всё, по-своему, работает, старается».

Евсей встрепенулся: «Ну-ко, хлопчики, ухи развесили, сбегайте в барак, позовитё тётю Пологею, пусть прибижить, раскажитё про Дочку».

Тёти Поли дома не оказалось, из конюшни тоже все ушли, мы вернулись к себе. Десятилинейная лампа стояла почти у потолка, на большой трубной задвижке, патефон играл Аргентинское танго, Богданов с мамой танцевали, выделывая замысловатые па, тётя Кена таскала Иринку, приподнимая, когда надо было сделать поворот, Роза Иосифовна с мужем разговаривали за столом, посматривая на танцующих, улыбались, комментируя их движения. Увидав нас, Кена подвела сестру к сыну, а меня схватила в партнёры, но для трёх пар не хватило места и Алик с Ирой сели на лавку. Тётя Кена обхватила себя моей правой рукой: «Веди, кавалер!» Прижала меня к себе, так, что я вынужден был касаться лицом её шёлкового, надушенного платья, что доставляло мне огромное удовольствие, и, делая огромные шаги в па танго, чувствовать прикосновение её ног и ладонью ложбинку её спины на талии, а когда закончилась пластинка, она подбежала и поставила её сначала, и мы продолжали танцевать, и она подпевала в полголоса, без слов.

В распахнутую дверь ворвался шум осеннего дождя с промокшими Горшковым и профессором Феликсом Сергеевичем. Они были явно чем-то расстроены, но разговор не продолжили. Тётя Роза пригласила к столу, подставила кружки с самогоном, налила горячего чая.

Тётя Кена, перебрав пластинки, поставила Русланову.

 

«...Ты правишь в открытое море, где с бурей не справиться нам, в такую шальную погоду нельзя доверяться волнам...»

 

Танцевать желания не было, слушали молча, хвалили закуску, жевали и опять слушали Шульженко – «Синий платочек», Козловского – «Я встретил Вас», «Чёрные брови, карие очи», Варвару Панину – «Не уходи», Лемешева – «Скажите девушки подружке вашей», Утёсова – «Разговор», и опять Вертинского – «Куст Ракитовый», «Маленькую балерину» и другие наши шедевры. Конечно, тогда, десятилетним ребёнком, я не понимал всей этой музыки, слов, переживаний, но со временем эти мелодии легли в основу моего восприятия, музыкального образования, воспитания, они стали основой всего, что ценно в человеке.

Ира с Аликом уснули, а я, лежа рядом, на печи, медленно засыпал и сквозь сон долго слышал слова романсов, песен, полюбившихся на всю жизнь, всегда звучащих в нашей семье, как и в тот вечер. В каком часу разошлись взрослые, я не знаю, наверное, далеко за полночь. Проснувшись утром, я увидел спящую рядом с нами тётю Кену и хлопочущую у загнетки тётю Розу, ловко вынимавшую из печи формы с хлебом, также ловко хватавшую их полотенцем, вытряхивая буханки на стол. Мама укладывала, считала, посматривая на летящий за окном, наверное, ранний снежок.

Только поздним утром вчерашняя компания собралась вместе. Но чуть раньше, чтобы не выходить на улицу, тётя Кена, решив умыться, попросила меня полить ей из ковша. Она вышла в коридор в чёрной юбке и лифчике. Нагнувшись над ведром, торопила меня: «Ну что же ты, Женечка, поливай, не смотри так, ты же меня смущаешь, ведь ты всё же мужчина, правда?» Мне было и лестно, и приятно, и опять, где-то там, на задворках моей души, рождалось это сладкое чувство радости, впоследствии крепнувшее с возрастом, при созерцании женской красоты, совершенства форм, далеко не каждому доступных понимать и видеть их, которые воплощали в свои шедевры Великие Художники мира.

Собравшиеся за столом, сначала с энтузиазмом, сплотились вокруг большой сковороды с яичницей, рассчитанной по два яйца на гостя, но попробовав свежий хлеб, с рекомендованными добавками, приостыли, понимая, что такой хлеб не будет одобрен рабочими. Первым нарушил, возникшую было тишину, Горшков, нарочито грубо он заметил: «Ну и чего же вы, уважаемая Розалия Иосифовна, напихали в этот, с вашего позволения, хлебушек? Я ещё не съел, а уже поцарапал всё во рту». Тётя Роза медленно повернула голову к Горшкову и, так же медленно, не повышая голоса, ответила: «Да всё то, что было у нас с вами, да плюс то, что было согласовано с вашим Комитетом, и лично с вами, Борис Григорьевич, то есть с вашего согласия». Пока она отвечала, Иосиф Абрамович нервно похлопывал жену по руке, пытаясь остановить её, как бы она не сказала лишнего, но Роза продолжала: «Поймите, иначе вообще нечего было бы везти на Красный Луч и участки, муки ещё на две такие выпечки». – «Ну и что, хлеб второго сорта, это же временно, как я понимаю», – произнёс Иосиф. На что Горшков, остывая: «Смелая у вас супруга, Иосиф Абрамович, надо быть осторожнее, а насчёт муки, уже вопрос стоял, ждём результатов».

Однако довольно скоро сковорода, да и миски с грибами, опустели, и не понравившийся хлеб был съеден, и пока на фоне музыки разговаривали, делились новостями, обсуждали полководцев, осуждали Гитлера, а когда вышел Борис Григорьевич, в полголоса что-то говорили про Сталина, тётя Роза приготовила чай, и опять нарезала хлеба.

После долгого застолья, наговорившись, стали прощаться. Женщины трогательно обнимались, тётя Кена, прослезившись, обнимала всех подряд. Мы с Аликом сбегали в конюшню, он прощался с жеребятами. Тётя Поля выхаживала Дочку Марты, которая уже стала вставать и кормила свою дочку, поддерживаемую тётей Полей и Евсеем. Володя подъехал на жеребце, запряженном в тарантас, Чёрном. Горшков с тётей Кеной сели, разместив свои пожитки в ногах, Алик, с облучка, усевшись рядом с кучером, уже с вожжами в руках, помахал мне.

Конечно, тогда мы и предположить с ним не могли, что случайно встретимся спустя тридцать лет, едва узнав друг друга, в далёком Охотске. Когда по пути из Певека, приземлившись на нашем Ан-24, мы согласились, тайно, купить пару десятков солёных горбуш, предложенных техниками, но для загрузки надо было остановиться на предварительном старте, чтобы не видно было от вокзала. Открыть люк багажника и принять рыбу с мотоцикла. В подъехавшем на мотоцикле технике мне показалось что-то знакомое, знакомые черты. Помогая бортмеханику принимать рыбу, я соскочил в багажник сам.

Несколько секунд старался вспомнить, кто он, этот человек? Нагнувшись, я спросил: «Как звать тебя?» Из-за шума ревущего двигателя я не сразу расслышал, он повторил и я вспомнил. «А твою маму звать Кена?» – продолжал я. Он смотрел на меня, не понимая, тогда я спросил: «А ты помнишь жеребят на лесоповале под Ветлугой?» Надо было видеть его удивлённое и радостное лицо. «Женька, так это ты? Лётчик? Прилетишь, найди меня, хорошо?» Я только махнул головой. Диспетчер торопил. Взлетев, я долго размышлял. Как могло случиться, что Алик попал на край нашей земли? Наверное, опять что-то случилось, а может, остался здесь после армии? Но больше такого случая не представилось, в Охотск больше я не попадал.

 

9 глава. Домой! Зима 42–43 годов

 

Путь им предстоял в Ветлугу. Колёса их тарантаса оставили чёткий, чёрный след на свежем снегу, который старательно укрыл его уже через несколько минут. А через час уехал и Игорь Семёнович. Снег усилился, пошёл большими хлопьями, и скоро видной осталась только конюшня да ближние деревья.

И хотя первый снег растаял, и две недели ещё было довольно тепло, зима заявляла о себе всё чаще и чаще. К концу сентября снежный покров укрыл землю, хорошо подмораживало. Стали готовиться к зимним, ледяным дорогам.

 

Ледяные дороги

 

Вы ходили когда-нибудь по железнодорожным путям, когда видишь, как плавно изгибаются рельсы на поворотах, на стрелках, переходя с одного на другой путь, и как они блестят, отполированные колёсами поездов, отражая солнечный свет днём и свет луны ночью? Вот точно также выглядят политые и позже замёрзшие, вогнутые вниз, колеи ледяной дороги. Они почти такой же ширины, и так же, иногда, имеют два пути для разъезда с встречными санями. А сани, это не просто сани, а санный поезд, состоящий из двух саней. Первые, в которые запрягается лошадь, длинной около трёх метров, представляют собой «кобылки», так называют их в центральных районах России. Это два высоких полоза, с мощной поперечиной посередине с откидываемыми стойками. Вторые сани, аналогичной конструкции, вдвое короче, они называются подсанками. Первые и вторые соединяются длинными цепями, крест – накрест, чтобы подсанки двигались по колее и не срезали путь на поворотах. Полозья имеют металлическую ленту, скользящую по ледяной колее. Погрузка леса осуществляется четырьмя лесорубами. Двое накатывают ствол сосны по пологим вагам на сани, а другие перехватывают, и так, чередуясь, накатываются несколько рядов. Вот такой, нагруженный несколькими стволами лесных красавиц, санный поезд маленькая лошадь монгольской породы, кажется, без труда страгивает с места и везёт, а порой и бежит под уклон ледяной дороги.

Но вот всю ночь идёт снег, засыпав и колеи и всю дорогу. Тогда запрягают снегоуборочную машину. Это чудо человеческой мысли середины того века. Вы только представьте устройство, конструкцию, которую тянет лошадь по заснеженной дороге, а за ней, когда осядет стена снежной пыли, появляются и сверкают чистые ледяные колеи. Энергообразующим звеном является ведущее колесо с короткими поперечными спицами по периферии, или посередине, касающимися полотна дороги левее правой колеи, но правее следов лошади, не уплотнённого снега. При движении ведущее колесо через ступенчатую, повышающую обороты, ремённую передачу вращает ось, на которой, в специальных гнёздах – карманах, вставлены и закреплены обыкновенные берёзовые веники – голики, веером, по всей окружности. Они расположены над колеями дороги и регулируются по высоте и небольшому углу в сторону. Колесо с вениками, вращаясь с большой скоростью, выметает снег из колеи чуть в сторону от дороги. Всё очень просто. А под вечер, когда работы закончены, перед ночными морозами, пускаются поливные «машины» – большие вертикальные бочки с водой. Вынимается пробка над колеёй, вода выливается, разливаясь по ледяной колее, замерзает, к утру дорога, как новая. Количество воды регулируется скоростью лошади.

 

Решение

 

Муку не завозили две недели. По разговорам взрослых можно было понять, что лыжная фабрика волнуется, сорваны заказы. Уполномоченного куда-то вызывали, кто-то что-то схлопотал, и, мол, так ему и надо.

У соседей закончилась овсянка, а мы, слава Богу, кашу варим и кисель, который я есть не могу – такой противный. Тётя Роза принесла последние сухари из старого хлеба. Они особенно вкусны, когда их намочишь холодной водой, посолишь, и так вот, вцепишься зубами, и всасываешь холодную воду, такую вкусную! Этим методом мы ещё долго пользовались, когда, наконец, вернулись домой в конце зимы. Как-то пришла мама с работы, села на лавку и долго сидела, вытянув ноги, глядя в одну точку. Снег с её лаптей и онуч растаял, Ира взяла половую тряпку и стала вытирать пол. Мама заплакала, сама принялась за уборку, вымолвив: «Что ж, надо принимать решение, надо перешагнуть через себя, как Кена. А то мы здесь сдохнем». О каком решении говорила мама, мы не понимали, но плакать она перестала.

Когда пришла тётя Розалия, они долго о чём-то говорили. После чая Роза сказала: «Не ты первая, не ты последняя». Смысл этих слов я понял много позже, когда, уже после Нового Года, в середине зимы, как-то рано утром, проснувшись, сбежал с печи по лесенке к ведру в коридоре. Вернувшись, ещё не проснувшимися глазами увидел большие мужские чёсанки, а посмотрев на печь, голые ступни ног их хозяина.

 

Секрет Евсея

 

Наконец завезли муку. И после двойной выпечки, погрузке под присмотром Горшкова, мы с дядей Евсеем, на двух лошадях, повезли хлеб на «Красный Луч». И хотя мы с Иринкой съели по ломтю свежего, сунутого нам тётей Розой, хлеба, я с удовольствием вдыхал его запах, доносившийся с передних саней. Ехали быстро. Сквозь щель надетого на меня тулупа, зажмурившись от морозной снежной пыли, было видно, как Евсей погонял лошадь. И хотя он не хлестал её, кнут его и вращающийся хвост его лошади часто сверкали над её крупом, заставляя бежать трусцой, а моя лошадка старалась не отставать.

Въехав в лес, поехали шагом. На каком-то месте дядя Евсей остановил лошадь. Скинув тулуп, подошёл, проверил упряжь у обеих лошадей, сунув руку в хомуты, приласкав, отошёл к сосне, помочился. Оглянувшись по сторонам, вынул из снега прислонённую к дереву вагу, конечно, заранее припасённую, подошёл к своим саням, поманил меня пальцем. Действуя вагой, как рычагом, он приподнял задний угол ящика, на оставшейся на месте доске днища показалась буханка хлеба. «Вынай, – велел дядя Евсей, я повиновался, с трудом вытащил хлеб, но на его место опустился верхний, – тошши ишо, – приказал он, я вытащил. – Молодец хлопчик». Он отнёс дрын к сосне, засунул хлеб, одну буханку ко мне в сено, вторую в свои розвальни: «Поихали».

Слух о привезённом хлебе быстро облетел бараки и цеха. Рабочие остановили дизель, высыпали к палатке, где уже стояли женщины с детьми. Было разрешено отоварить карточки за прошедшие десять дней. Некоторые, получив почти целую буханку, отламывали куски детям и сами не стеснялись. Благодарно жали руку Евсею, похлопывали меня по плечу. Мне было очень приятно от такого внимания взрослых и как-то немножко стыдно, я понимал, что на две буханки мы с дядей Евсеем их обманули, и хотя без хлеба никто не остался, чувство стыда и досады не покидали меня на обратной дороге. Я просунул руку в сено, нащупал уже остывший хлеб, отломил кусочек верхней корочки, с удовольствием засунул в рот и, посасывая, немного отвернувшись от летящего из-под копыт снега, поглядывал на перебирающие ноги лошади и широкий её круп на фоне тёмного неба, иногда издававшей хриплые звуки. Неожиданно остановились, из темноты подошёл, наклонился дядя Евсей: «Ты, паря, не казнися, энто я Горшка обманул, ты не застыл?» Я покачал головой. «Поихали, ужо нидалеча».

Декабрь пришёл сначала снежный, а к середине с лютым холодом. Деревья оделись в инеевые одежды, стояли неподвижно, боясь пошевелиться. Лесорубы, подражая им, тоже покрывались инеем, сверкая пушистыми усами, смахивали его рукавицами с бровей, подходили к очередной лесной красавице, вынимали со спины из-за ремня или подпоясанной верёвки топор и с размаху обухом били по стволу, быстро поднимали воротник телогрейки, наклонялись, стараясь спрятаться от лавины сыпавшегося снега, а красавица, вздрагивая, осыпала смельчаков снегом, да столько, что порой их становилось и не видно. А она, сразу похорошев, стояла, будто только родилась, стройная, высокая, зелёная, ещё не понимая, что приговорена к смерти, что пройдёт несколько минут, и она упадёт, оглашая подруг и весь лес своим последним стоном.

В один из таких дней, ещё затемно, я немного опоздал встретить одного земляка дяди Евсея, который обещал взять меня с собой на лесосеку. Когда я выбежал на ледяную трассу, проходившую в стороне, то только увидел скрывающиеся за поворотом три больших сосновых комля на подсанках. Попутных саней видно не было, и я припустился вдогонку. Добежав до поворота, я увидел удаляющиеся сани, но расстояние не сократилось, уже задыхаясь, я остановился и, что было сил попытался крикнуть, но только хриплый стон вырвался из моих лёгких, поднявшись небольшим облаком в морозном воздухе. Пробежав ещё пару сотен метров, я упал на колени, лёг, пытаясь отдышаться. Непонятный звук, привлёкший моё внимание, заставил поднять голову и посмотреть в сторону. Вряд ли можно сразу понять состояние десятилетнего мальчика, увидевшего в нескольких метрах, под большой мохнатой елью, сначала как бы повисшего в воздухе, но дёргающегося, пытавшегося вырваться большого зайца-беляка, в едва просматривающейся в темноте волчьей пасти, только немигающие, горящие глаза которого выдавали хищника, застывшего в глубоком снегу. Сначала оцепеневший от страха, не смея пошевелиться, я привстал на колени, с перехватившим дыханием, стал медленно, медленно подниматься, не отрывая от него взгляда. Зверь также смотрел, застыв, только тряхнул головой, перехватив поудобнее свою добычу, когда заяц вновь задёргался. Поднявшись, я сбросил рукавицу, стал медленно расстёгивать телогрейку. Пальцы не подчинялись. Вторую пуговицу расстегнул, стал снимать телогрейку, медленно отступая деревянными ногами назад, потянув её из-под шарфа, сбросил. Попятившись ещё немного, повернулся и побежал. Пробежав несколько десятков метров, я упал, наступив на болтающийся шарф, вскочил, не оглядываясь, побежал дальше. Ворвавшись в дом, упал на пол, задыхаясь.

Заохавшая Роза Иосифовна: «Ба-а, да на нём лица нет! Что случилось? Надежда! Где он был?» Ответить я не мог. Заикаясь, выдавил: «За-я-ц!» – «Ты только посмотри, зайца испугался!»– перебила меня Роза. Мама молча слезла с печи. Смотрела на меня, стала поднимать. Я продолжал: «Не! Во-о-лк с за-ай-цем, у ле-дя-а-н ки, та-ам, на до-о-ро-ге!» Мало-помалу я сумел рассказать о случившемся. Мама, успокаивая меня, полезла в сундук, достала чистые штаны и, отвернув меня к стене, переодела.

Прослышав, пришёл Евсей, подтвердил, что в ту зиму и корову задрали, и убивали зверя, но в эту зиму слышит впервой. Днём мужики принесли мою телогрейку с одной рукавицей. Видели и волчьи следы.

Так произошла моя первая встреча с настоящим волком, была и вторая, и третья, но о них позже. Перед самым Новым Годом, как-то под вечер пришёл дядя Евсей: «Пойдёмтя, поглядитя, ково приволок Ермолай Усоливской, можа паря Женя узнаить свово знакомово?» В розвальнях, на сене, лежал большой волк, живой. В пасти торчала толстая палка, привязанная лыковой верёвкой крест-накрест с носом и нижней челюстью. На окровавленной мохнатой лапе – ещё не снятый капкан. Задние лапы связаны и через шею привязаны к саням. На сене рядом небольшая берданка. Обступившие молчали.

Ермолай, мужик с большущей бородой, держал под уздцы не успокаивающегося, часто перебирающего ногами, с мешком на голове, коня, прижимая его голову к своему плечу, похлопывая по шее. Мне было жалко серого, хотелось подойти, погладить. Я подошёл с другой стороны. Взгляды наши встретились. Становилось не по себе от его слезящегося глаза, не мигающего, порождающего страх, взгляда, проникающего до пят, и я отступил. Сквозь его морозное дыхание были видны белые клыки на палке, и стекающую слюну, успевшую замёрзнуть на сене. Кто-то спросил: «И што типеряча?» – «Д ни што, чучилу сворганить».

Долго, ещё очень долго, преследовали меня эти впечатления, и во сне и наяву, и бесконечная жалость к животным. Почему я не люблю ни зоопарк, побывавши там однажды в детстве, ни цирк, вдоволь насмотревшись на зверей в неволе, гуляя целыми днями у их клеток, бывая в гостях у семьи моей тёти, известных тогда артистов цирка – Филипенко Марии и её мужа Бахстаса.

Подошёл дядя Евсей: «Ну, Женя, блогодори бога, но пуще зайца, коли ни он, худо бы тибе пришлося, ни убёг бы ты от ентово зверя». Мужики кивали головами в знак согласия. Понемногу разошлись. Ермолай с волком уехали в Усолье.

Небольшое потепление принесло обильный снегопад. Ледяные дороги чистили не переставая. Механические мётла не справлялись, приходилось пускать две друг за другом, а иногда и браться за лопаты.

Пришёл дядя Евсей, поманил меня пальцем: «Женька, я подсмотрел ёлку, будитё нарижать-то? Пойдём помогиш, бо, я ни слажу». Я стоял на тропке, а Евсей полез за ёлкой, проваливаясь по пояс. Ударив обухом топора по ёлочке, осыпал на себя сугроб снега. Снял зипун, отряхнулся, и, не надевая его, двумя ударами топора свалил небольшую красавицу. Выволок её на тропинку: «Ну, паря, чиво стоишь-то, помогай». Я схватился за самую макушку ёлки, он за комелёк, и мы понесли её к дому. Я едва поспевал переставлять ноги, получалось, что он нёс и ёлку и тащил меня на буксире. Ёлку Евсей воткнул в снег: «Нарижай!» Игрушек, конечно, не было. Мы с сестрой повесили несколько пузырьков, вырвав листы из старой книжки, наделали звёздочек, квадратиков, конвертиков. Нарядили ёлочку. Мама нарезала маленьких кусочков хлеба, привязала петельки из ниточек, под вечер помогла развесить.

Эта затея оказалась самой хорошей. Проснувшись утром под Новый Год, мы были приятно удивлены, услышав непрерывный щебет птиц. Они облепили нашу ёлку, клевали игрушки, ссорясь и прогоняя друг дружку. Некоторые ухитрялись, ухватившись за кусочек хлеба лапками снизу, клевать его, раскачиваясь во все стороны, а подружки клевали, подлетая, зависнув в воздухе. Взрослые тоже наблюдали, останавливались, улыбались, радуясь птичьему гомону и наступающему Новому Году, ожидая каких-то перемен в их непростой жизни.

Мама сказала, что на работу не пойдёт, возможно, соберутся гости. Мы с дядей Евсеем, опять на двух лошадях, повезли хлеб на «Красный Луч». Ведь хлеб был самым лучшим подарком на Новый Год. Мороз стоял хороший. Лошади, пробежав немного, покрылись инеем. Сани скрипели по снегу. И хотя погода была безветренная, даже на этой скорости встречный ветерок здорово щипал за щёки. Приходилось всё время прятаться за высокий воротник старого тулупа, которым укутал меня Евсей.

Новогоднего настроения на фабрике не чувствовалось. На воротах неровный плакат, написанный широким углем – «Наши лыжи фронту!» Хлеб быстро разгрузили. Евсей свернув пучком сено, очистил спины обеих лошадей от инея, и, не дав им остыть и отдохнуть, мы повернули назад.

Вопреки ожиданиям, праздника не получилось, вечером пришёл Иосиф Абрамович, сказал, что Розалия его слегла – температура. Забрал, ранее принесённый, патефон. Мама даже не переодевалась, приготовила чай, пили молча и рано легли спать.

 

1943 год

 

Неделю письмо от дяди Бори лежало на почте в Ветлуге. Помятый конверт привёз Горшков, не слезая с кошёвки, окликнул конюха: «Пантелеймоныч! Евсей! Возьми-ка, вот, передай Надежде, порадуй её!» Дядя Евсей воткнул вилы в сено, подошёл, вытер руки о фартук, взял распечатанный конверт, повертев, засунул за пазуху. Когда кошёвка скрылась, окликнул меня: «Ну што, паря, сдаётся мне, что скоро ты покинёшь меня, энто хорошо, в школу пойдёшь, а мать-то ты не суди шипко, всё слышу я, бох сам рассудить их». Дядя Евсей вынул конверт, вытащил сложенный листок, развернул, взглянув на меня, опять спрятал, опять вытащил и протянул мне: «На-ко, отнеси сам, полож на стол, мамка сама всё ришить». Дядя Боря сообщал, что возвращение домой нам разрешили, пропуск заказан, и что вышлют его на имя какого-то начальника, ведающего разрешениями местной власти. Позже, из разговоров взрослых, стало понятно, что чёсанки и ступни ног на печи, которые я видел однажды утром, принадлежали этому начальнику по фамилии… да чёрт с ней, с этой фамилией, я понял, что это и был покровитель и провожающий тёти Кены и, наверное, всех женщин, мечтающих вырваться из лагерей домой.

Дней десять, пока болела тётя Розалия, пекарня не работала. Морозы стояли свирепые. Приезжал Богданов, рассказывал, кто-то замёрз на повале, волки задрали лошадь, пришлось собирать охотников. Мы отсиживались на печи, мама колола дрова, Евсей принёс воды с дальнего колодца. «Наш-то перемёрз, да водокачка-то тожа перемёрзла, так што соблюдайтя, ни очень-то лейтя, лошадкам-то снег ставлю».

К середине месяца мороз отпустил. Пришла тётя Роза: «Ну как вы здесь, не замёрзли? Сегодня хорошо, потеплело, Иосиф смотрел, сказал 24 градуса, сейчас хлеб будем ставить». Мама повеселела, что-то рассказывали, ахали.

Друг за другом приехали, сначала Горшков, за ним Богданов. Просили тётю Розу приготовить к обеду что-нибудь. Игорь Семёнович положил на ларь завёрнутый в мешковину свёрток. «Хорошо, согласны на пельмени», – засмеялся. – А мы пошли к рабочим, посмотрим, как отогревают водокачку, не сожгли бы». Запалив костры вокруг водокачки, лесорубы пробуют, не отогрелся ли, не пошёл ли поршень.

К обеду собрались в пекарне. Мы с Ирой давно уже сидели за столом. Борис Григорьевич вытащил бумагу и, глядя на Богданова: «Ну что, Надежда, дождались? Вот привёз вам вызов и пропуск домой. Поздравляем и сожалеем, что покинете нас». Игорь Семёнович даже встал, пожал маме руку, но огорчённо сказал: «А вот, как и когда вас отправить не знаю. На ближайшие недели ничего не предвидится на Урень, а Ветлуга вам ни к чему, просто не знаю, как и быть?» И к Горшкову: «Борис Григорьевич! А если по северной отправить? Когда пойдёт обоз с Луча с лыжами?» Горшков подумал, полез в портфель: «По графику, так в первой декаде февраля, смотрите сами, а кого пошлёте?» Роза подала хлеб, Богданов встал, взяв широкий, как топор, нож, порезал буханку. Мама, обойдя сидящих гостей, с торца стола поставила накрытый полотенцем чугун с торчащей большой деревянной, с крючком на конце, ложкой. «Приятного аппетита, кому с бульоном, говорите!» Поочерёдно наливая подставляемые плошки, не скрывая радость, мама улыбалась. Проводив гостей, мама рассматривала бумаги, опять плакала, тётя Роза успокаивала, что всё, всё уже позади.

Кончалась первая декада, вновь с окрепшими морозами, февраля. Был назначен день нашего отъезда. Мама собрала наши пожитки в мешок. Затемно, на двух розвальнях, запряжённых Пегой и Монголом, подъехал дядя Евсей. «Ну, паря, покинешь нас, как жо мне типеря чи хлеп-то возить?» Мешок положил поперёк саней, не пожалел он и сена. Провожать пришли тётя Розалия с мужем. Желали хорошей дороги до самого дома. Мороз торопил. Мама с Ирой, накрытые старыми зипунами, зарылись в сено у мешка, я, под евсеевым тулупом, впереди с вожжами. На передних санях с хлебом дядя Евсей.

С рассветом приехали в «Красный Луч». У фабрики уже толпились рабочие, снаряжавшие обоз из четырёх саней. На каждых плотно уложенные, проложенные тонким тёсом, метра по полтора высотой, лыжи. Евсей, разгрузив хлеб, отведя своего распряжённого коня в местную конюшню, пригласил нас в контору: «Пошли, пошли, не то околеетё здеся, покудо они будуть готовы».

В конторе полно народу. Нас встречают приветливым говором, усаживают, предлагают кипяточку. В дальнем углу на столе большущий медный самовар. За длинным столом мужики пьют из алюминиевых кружек, часто дуя, остужая кипяток. Освободившиеся кружки берут другие, подходят к самовару, немножко ополаскивают, выливая в большой деревянный ушат, с торчащими вверх ручками, наливают, стараясь взять её рукавом или рукавицей, не обжечься бы. Иные пьют с сухарями, отгрызая по кусочку. Многие мужики узнают меня: «Это наш хлебовоз, наш спаситель, друг Евсея!» Подходят, хлопают по плечу, жмут руку. Дядя Евсей улыбается, гладит бороду, крутит усы. Мне очень приятно, я смущаюсь. Мама вытирает слёзы, но тоже смеётся. Молодая женщина ставит перед нами кружки с кипятком и миску с сухарями. Приятен и кипяток, осторожно отхлёбываем, ещё больше приятно внимание, которым мы окружены.

Через час всё готово. Дядя Евсей садится со мной, сначала берёт вожжи, наверное, по привычке, но сразу отдаёт мне. Провожают нас все рабочие, желают доброго пути, машут руками. Наш возок пятый, Монгол послушно бежит под горку за последними санями. Вся колонна нам видна только на поворотах, на прямой видим лишь большой квадрат высоко уложенных лыж. Все возницы правят лёжа, так теплее. Дорога узкая, сани идут след в след, оставляя блестящую полосу. Иногда встречаются места разъездов, с глубокими конскими, присыпанными свежим снегом, следами. Евсей откинулся назад, закрывшись сеном, что-то поёт непонятное. Закрываясь от мороза и ветра высоким воротником тулупа, щурясь от летящего из-под копыт снега, я наблюдаю за мускулистыми ногами коня, иногда вертящимся хвостом и задом, порой издающим хриплые звуки, в такт бега. Дорога, местами со снежными передувами в полях, обозначенная редкими вехами еловых ветвей, с перелесками, – не разгонишься. За полтора часа только один встречный возок с сеном из ближней деревни.

 

Волки

 

Неожиданно раздавшийся, звонкий в морозном воздухе, выстрел заставляет вздрогнуть. Вскакивает дядя Евсей, озираясь по сторонам. Мужик на переднем возу сверху целится вправо от нас, стреляет ещё раз, показывает рукой. Мы смотрим, но снизу нам ничего не видно. Раздаются ещё выстрелы, это с передних возов. Закричали вместе мама и Ира, показывая в другую сторону. В этот момент наш Монгол резко сворачивает вправо, сани наклоняются влево, чуть не вываливая нас на дорогу, и мы видим большущего волка, слева от нашего коня, пытающегося схватить его за бок. Монгол залетев в глубокий придорожный сугроб по брюхо, останавливается, издав жалобное ржание, пятится, чуть не вылезая из хомута. Волк на мгновение опережает коня, в прыжке ударяется об оглоблю и в этот момент раздаётся выстрел, волк делает кувырок, распластавшись на дороге, дёргается задними лапами и замирает. Мужик с передних саней, прямо с берданкой, прыгает на дорогу, подбежав, в упор стреляет ещё раз. Дядя Евсей, соскочив, под уздцы пытается стронуть нашего коня, но безуспешно, Монгол задирает голову, храпит, и только, когда подбежавшие возницы за хвост оттащили серого, смогли вывели коня на дорогу. Собрались все, хвалят Эдварда, это наш стрелок, жмут руку, хвалят за меткость, поздравляют. Передние, поднявшись на бруствер, смотрят, где же стая, видели четырёх справа, – ушли в кустарник.

Серого волка с размаху забрасывают на воз к Эдварду. Расходятся по возкам, продолжаем путь. Проходят ещё два часа.

 

Домой

 

Обоз подходит к небольшой железнодорожной станции. На большом сарае написано – «Шекшема». Наш поезд прибудет через два часа. Мы переходим в вокзал, то есть в большой сарай. В середине бочка с трубой, топится углём. Вокруг лавки, народу никого. Мы единственные пассажиры. Поезд будет стоять одну минуту. Наши сопровождающие соглашаются дождаться и посадить нас.

Лыжи разгружают в стоящий в тупике вагон. Задав сена лошадям и отпустив чересседельники, все собрались в вокзале вокруг печки. Вынимают кисеты, крутят козьи ножки, набив табаком, прикуривают от раскалённой печи. Делятся впечатлениями о дороге, охоте, о волках в эту зиму.

Из отгороженного закутка выходит начальник вокзала, говорит, что поезд «Киров – Москва» пойдёт с опозданием, у нас останавливаться не будет. Что делать с нами? Просто не знает. Опять уходит в свой закуток, к зазвонившему телефону. Поговорив, сообщает: «Скоро на запад пойдёт товарный, будет у нас стоять, чтобы пропустить встречный поезд, попробую вас отправить до Углича, а там время хватит пересесть, будьте готовы».

Паровоз, прогремев и окутав всё вокруг паром, протянул состав дальше. Дядя Евсей с Эдвардом потащили наши пожитки к единственному вагону у паровоза. Весь состав из открытых платформ с грузом под брезентом. Вагон не открывают, рабочие доской стучат по двери. Наконец она открылась, недовольный военный, обругав наших провожающих, захлопнул дверь.

Начальник вокзала побежал к паровозу, поднялся к машинисту. Стекло окна машиниста сдвинулось, выглянула женщина в военной шапке с кокардой на голове. Смотрела долго на нас, мама плакала, мы с сестрой, держась за руки, рассматривали паровоз. Дядя Евсей смотрел на женщину и водил ребром ладони себе по горлу. Машинист скрылась в будке паровоза. Дверь открылась, начальник вокзала махнул нам рукой, Евсей подхватил Иринку, поднял и подал начальнику, потом меня обнял, поцеловал и тоже поднял на трап паровоза. Эдвард забросил наш мешок с пожитками. Я видел, как дядя Евсей обнял маму, он тоже вытирал предательские слёзы. Сошедший начальник вокзала подсадил маму.

Прогремел встречный состав. Мужики махали шапками. Мы с сестрой уселись на наш мешок, мама на ящик. Помощник машиниста, пожилой мужчина, спросил меня, как звать, я ответил, но тут он громко скомандовал: «Выходной открыт!» Сел на левое сидение у окна. Машинист тётя Варя потянула за кольцо сверху – раздался оглушительный рёв паровозного гудка, и левой рукой, поднимая, повернула, сначала немного, а когда паровоз тронулся с места, больше, и ещё раз больше, большую рукоятку. Пар со свистом обволакивал паровоз, увеличивавший скорость. Всё качалось, гремело, шипело. Когда кочегар – молодой парень, в чёрных брюках и куртке, промасленных и блестящих от угля, размахивался лопатой с углём, помощник ловко открывал в этот момент дверки топки, уголь с лопаты летел в топку, покрывая раскалённую поверхность.

Тётя Варя улыбалась, посматривая на нас и подрагивающие стрелки больших приборов. Разговаривала с мамой, качала головой. Достала из ящика большую бутылку с молоком, налила в пол-литровую банку, отломила хлеб и подала нам. Молока мы не пробовали давно. Подкрепившись, я мог стоя подсматривать в узкое переднее окно машиниста. Было видно слева чёрное блестящее тело паровоза, казавшееся непомерно длинным. Справа длинный трап с поручнями, и там впереди под него уходят два блестящих рельса железной дороги. Шпал не видно, они под снегом, только два рельса, бегущие под паровоз. Иногда они пропадают на повороте, но всегда появляются вновь. Поля сменяют друг друга, кругом ничего нет, до самого горизонта вокруг. Паровоз, как живой, дрожит, пыхтит, отдуваясь струями пара в стороны, замедляя своё дыхание на подъёмах, или резко учащая, когда буксует.

Через час впереди вырастает высокий коридор железнодорожного моста через реку. Успеваю прочитать – «р. Унжа». Влетаем на мост, грохот непомерный, и так высоко! Мелькают наклонные фермы, вверх-вниз, вверх-вниз. Едем, не останавливаясь, долго. Опять река и станция. И ещё река, и почти сразу станция с несколькими путями и пассажирским составом без паровоза. На вагонах трафареты «МОСКВА – КИРОВ». Это наш поезд, домой, в МОСКВУ. На вокзале написано – «Галич». Паровоз останавливается у хобота водокачки. Кочегар, осмотревшись вокруг, помогает нам слезть с паровоза, потом ловко поворачивает хобот водокачки и открывает воду, вращая маховик на земле. Мама благодарит бригаду. Тётя Варя желает добраться до дома.

Мама оформила билеты, садимся в последний вагон нашего поезда. У нас два места. Одно на нижней, второе на средней полке. Проходят последние тридцать минут, толчок вагона – подали паровоз, и скоро гудок возвестил, поехали. Перекусив, чем Бог послал, укладываемся спать.

Просыпаюсь ночью. Вагон так мотает, что невозможно устоять на ногах. Мама спит с Ирой на нижней. На верхней полке, у самого потолка, напротив, тоже кто-то спит, видна только спина, а с нашей стороны лежат вещи. Если осторожно, подумал я, подвинуть чемодан, наверное, можно там уместиться. Лезу вверх, сдвинул, получилось. Лёг, свернувшись калачиком, под самым потолком вагона. Тускло светит грязный плафон. Зато теперь сверху, в незамёрзшую часть стекла, мне видны мелькающие столбы за окном и чернота леса и неба вдоль дороги. Усталость и переживания последних дней застилают моё сознание, я засыпаю. Просыпаюсь от сильного толчка, едва удержавшись на полке. Снизу грохот падающих вещей. Вытянув ноги, понял, улетел чемодан, и уже мама поднимается с полу – не удержалась. Хозяйка чемодана, сначала раскричавшись, успокоилась. Все вещи подняли, поезд опять набирал скорость. Теперь у нас у каждого своё место.

Второй раз я проснулся уже днём. Поезд стоит на большой станции. Мама с Ирой пьют чай. Напротив мужчина с верхней полки и две женщины. Над чем-то смеются. «А, Женя проснулся, давай слезай, иди умывайся, пора подкрепиться,– обращается он ко мне и продолжает. – Давай знакомиться, меня зовут дядей Иваном, а это моя жена тётя Люда и сестра её Катерина». Он помогает мне спуститься вниз. На столике стаканы и банка с вареньем. Умывшись, сажусь на освободившееся место, мама в кипяток кладёт сразу две ложки варенья. Дядя Ваня отрезал ломоть хлеба, не такого, как у нас, а белого, от круглой буханки с поджаристой корочкой. Пью с наслаждением. Мама смотрит и улыбается сквозь слёзы.

Поезд стоит долго. Мы с сестрой опять на полках. Посматриваем на перрон. Наконец долгожданный толчок паровоза, и через несколько минут доносится его гудок. Поезд плавно трогается, плывёт перрон с постройками, сараем с надписью «Уборная» и кирпичным большим вокзалом с разорванным полотном на деревянной раме, и словом – «КОСТРОМА». Миновав окрестности города, поезд набирает скорость и наш последний вагон опять мотает из стороны в сторону, того и гляди соскочит с рельсов. Стаканы ползут со стола, тётя Люда огораживает их полотенцем.

Поездка на паровозе не прошла для нас с сестрой даром. С интересом разглядывая и внимая всему происходящему вокруг нас тогда, несмотря на все старания мамы оградить нас от простуды, большая щель между самим паровозом и его тендером, сзади нас и жаркой топкой впереди, сделали своё дело. Ватные телогрейки не спасли нас от морозного воздуха. Мы простудились. Остальные почти двое суток я плохо помню. Всплывали в памяти то мелькающие за окном столбы, деревья, мосты, то станции, когда поезд долго стоял, и склонившиеся над нами тревожные лица и белые халаты докторов.

В Москве ехали на метро, помню станцию «Сокол», потом на трамвае. Мамина сестра, тётя Галя, ютилась с двумя детьми, тоже маленькими, Люсей и Сашей в восьмиметровой комнатке на окружной железной дороге в «Покровском-Глебово». Сколько мы там прожили? Несколько дней, пока нас можно было везти домой.

Тётя Галя всегда принимала всех наших многочисленных родственников, приезжавших тогда, в Москву, то проездом, то за продуктами. У мамы были три брата – Николай, Борис и Евгений, и четыре сестры – Катя, Галя, Евдокия и Мария. Про каждого персонажа этой семьи и их детей можно рассказывать очень долго и много. Постараюсь по мере повествования.

В конце февраля, в сопровождении дяди Бори, мы отправляемся домой. На всю жизнь запомнились мне рейки на полу трамвая в его тамбуре, потом повыше, пол трамвая и кондукторы с множеством рулонов с билетами на груди и дёргающих за верёвку звонка на отправление вагона. Вагоновожатые, лёгким ударом по рычагу контроллера страгивающие трамвай, а потом, чтобы легче было и для опоры, переносящие локоть за центральную гайку контроллера, и опять лёгким ударом поворачивали рукоять больше влево, и когда трамвай набирал нужную скорость, одним большим движением поворачивали ручку до упора назад, на ноль. И часто ударяющие ногой по педали звонка, на полу. И метро с мелькающими фонарями за окном, и звук набирающего скорость поезда, скрывающегося в тоннеле.

 

Дебаркадер Киевского вокзала, паровоз СУ, с огромными тремя красными колёсами, и поезд наш «Москва – Малоярославец», преодолевающий сто двадцать километров аж за четыре часа! Я мог стоять и смотреть в окно вагона всё это время, не присев, наблюдая за машинами, стоящими у переездов, железнодорожными служащими с жёлтыми флажками, мелькающими столбами с проводами, бегущими вверх на опору и вниз после неё.

Малоярославец встретил разрушенным вокзалом, пустотой улиц и тишиной. Дядя Боря несёт наш мешок, мама сумки, я тащу за руку уставшую, ещё не выздоровевшую сестрёнку. Показался наш дом и монастырь. Встречают нас тётя Нюра, двоюродные мои брат Юра и сестры Елена с Фаиной. Отец их дядя Коля в рейсе – он машинист. Всегда, возвращаясь с работы, он тащит в рюкзаке небольшой, деревянный чемоданчик с антрацитом – донбасским углём, которым они топят свою буржуйку. Наша кухня и комната, не отапливаемые долгие месяцы, встретили нас промёрзшими стенами и слоем льда на окнах.

 

10 глава. Надо выживать

 

«Надо выживать», – сказала мама, растапливая нашу старинную, очень красивую, изразцовую печь. На кухне была лежанка и высокая, до самого потолка в комнате, вогнутая в угол, сложенная из больших прямоугольных белых плит печь. Когда её топили, на лежанке можно было греться почти во весь рост, а в комнате сесть к печке с книгой. Сухие, чудом сохранившиеся в амбаре обломки старых стульев и табуретов, сгорая, медленно нагревали комнату, окна потекли, обои отстали. Пристройка к дому, два сарая, погреб и амбар под одной крышей, давно видно, стали добычей чьих-то рук. И нам ничего не оставалось, как продолжать отрывать толстые половые доски в погребе, и с мамой пилить на дрова.

После основательной беседы со мной в школе меня зачислили в третий класс. Школа была размещена в заднем здании монастыря. Я после болезни очень уставал, первые дни не играл с ребятами на переменах. Да и многие просто сидели между уроками, готовились к следующему, просто смотрели в окно. Все, в основном, ждали большой перемены, когда приносили в класс противень с уже нарезанным хлебом. Буханки резали в учительской, одинаковыми ломтиками, разрезая каждый пополам. Укладывали на поднос по числу учеников в каждом классе. Но, как ни старались взрослые при резке, всё равно горбушки были побольше, а может, так просто казалось, но их я предпочитаю по сей день, люблю корочки. Горбушки давались строго в порядке очереди, их было всегда четыре. Никто не спорил, некоторые отказывались, в основном девочки, тогда получал сосед.

Школьную программу я освоил быстро, все пробелы за эвакуацию ликвидировал. Устные предметы, прослушав в школе, мог дома не учить. Возобновилась наша дружба с нашим соседом Кунцевым Вовкой. Он жил с матерью в маленькой комнатке с окном, выходившим к нам во двор. Отца у него не было, мама его была инвалидом с детства.

Против нашего дома в большом соседнем дворе стояла воинская авторота, состоящая из нескольких автомашин Газ-АА и ЗИС-5. Я познакомился с военными водителями, к их удивлению, я оказался, не смотря на мой возраст, намного грамотнее некоторых из них. Я мог помочь завести мотор, открыв капот, подсосать, когда они крутили ручкой, поставить попозже зажигание, чтобы не оторвало им палец, и показать, как правильно надо держать заводную рукоятку. Как-то подошедший генерал, услышавший про меня, стал расспрашивать про отца – его у меня не было, про отчима – он на фронте, про маму – она устроилась опять работать шофёром в леспромхоз, часто подъезжала домой поесть. Фамилия генерала была Комлев, а вот как его звали, не помню. Он познакомился с мамой, стал навещать нас, приносил что-то из еды, хлеб, тушёнку в банках, смальц американский. Как-то привезли машину дров. Подарил мне книгу «Автомобиль» и ПУД – правила уличного движения. Эти учебники дали мне основные знания по технике уже в те годы. Одним словом Комлев старался помочь маме, я не стану её судить строго, Бог ей судья, всю жизнь она тянула нас как могла. Не стал я ей судьёй и тогда, когда, однажды утром, проспав школу, убирая постель, под её подушкой увидел забытый генералом пистолет. А через несколько дней пришла весть, что Комлев погиб под Орлом, и что автороту переводят ближе к фронту. Как память о молодом генерале осталась у нас глубокая тарелка, мама берегла её.

Мама стала ездить в Москву сдавать кровь. Каждый месяц… а порой ухитрялась сдать два раза, по 450 граммов. За кровь получала 280 рублей и бесплатный обед, после сдачи. Так, в основном, за «спасибо», за многие годы, не обращая на своё здоровье, сдала более ста литров крови, спасая жизни наших солдат. И жизни своих детей. Это сейчас за несколько раз присваивают «почётного донора», и какие-то льготы дают, а тогда этого не замечали.

Когда сошёл снег, горожане стали ходить на прошлогодние картофельные поля, спускаясь к реке. Не обошла эта участь и нас. Мы ходили всей семьёй, я с мамой, тётя Нюра с Юрой. Лопатами перекапывали грядки, выбирая прошлогоднюю, не выкопанную тогда, картошку. Хозяйки тёрли её и жарили, смазывая сковородки керосином, назывались блины – терунами. Ничего, что они получались чёрными, они спасали людей от голода ещё две весны, пока не кончилась война. Помогала и чайная, что на площади, своими дешёвыми обедами из щей и тушёной капусты.

В монастыре был размещён и военный госпиталь, и начальная школа в нижнем доме, в которую мы ходили через основные ворота или вторые, находившиеся на половине монастырской горы. В тёплые весенние дни отдыхали и сидели на лавочках раненые. Посещали они и городские улицы, навещали женщин, ухаживали за девушками.

Летом по Луже начался небольшой сплав леса. Это даже не лес, сплавляли дрова. Полутораметровые чурки – половняк можно было перехватить, подогнать палкой к берегу, вытащить и, немного дав просохнуть, нагнувшись, взвалить себе на плечо. Так в день несколько раз ходили на речку, носили дрова, сушили и складывали в поленницы. Тащил весь город. Вереницы людей, кто на велосипеде, кто на тележке, не иссякали.

За хлебом выстраивались большие очереди. Их занимали с вечера, и каждая семья дежурила по очереди всю ночь, боясь перезаписи. А утром, ещё за несколько часов до открытия магазина, очередь растягивалась на весь квартал, поворачивала, хвост её возвращался к началу. Люди показывали ладони с номерами, написанные химическими карандашами, друг другу, сверяя, разбираясь, возникали и скандалы, теряли хлебные карточки, плакали и рыдали.

В жаркие дни берега речки заполнялись нашими сверстниками, купающимися на мелководье, ребята постарше купались на глубоких местах. Рыбаки всех возрастов уединялись за мельницей и перед водокачкой. Совершались набеги ребят на сады, за зелёными ещё яблоками, ходили в лес за грибами. Вечерами, вместе со взрослыми, слушали радио, радовались нашим победам в преддверии Украины. А после середины августа поздравляли друг друга с освобождением Харькова. Следили за событиями под Курском. Так проходило лето. Однажды военный водитель, заехавший к монастырю, спросил, где можно помыть машину, и к обоюдной радости, мы вызвались помочь ему, а заодно и покупаться. Спустились к реке подальше, к полю с капустой. Радости не было предела, кто мыл машину, а кто крутил поспевшие уже кочаны, и низко наклонившись, чтобы не заметили сторожа из шалаша, бежали к речке. Возвращались мы довольные, грызли сладкую капусту, да каждый прихватил ещё и домой, в подарок маме.

 

Наш дядя Боря

 

Наступил сентябрь. И опять школа, четвёртый класс. Наша учительница, красивая, женственная Евгения Алексеевна! Она так хорошо, именно красиво объясняет и ходит по классу. Я слушаю её и слежу за каждым её шагом. Дядя Боря привозит ей новые учебники, книги. Он тоже работает учителем в Москве. Книги – его жизнь, его страсть. Он на протяжении всей своей жизни помогает своим сёстрам и братьям. Сам же одинок. Ещё, будучи студентом пединститута, осваивая педагогику, полюбил черчение, живопись. Мог часами просиживать на берегу нашей Лужи, рождая чудесные пейзажи. В институте увлекался водным спортом. На каноэ, загребным на восьмёрке, боролся за престиж института. После окончания работает учителем в школе, преподаёт рисование, черчение, физкультуру. Восемь лет, при этом, не имеет своего угла, живёт в школе, спит на партах. Началась война – идёт добровольцем, ранение, обмораживает ноги, опять приходит в свою родную 152-ю школу, что позади входа в метро «Аэропорт». Наконец, уже после войны, ему дают восьмиметровую комнатку в доме № 6 по Мало-Николо-Псковскому переулку на Арбате. Коммунальная квартира, комната в углу за кухней, рядом с туалетом. Всё время слышен шум льющейся воды и грохот её из сливного бачка с одной стороны и почти круглосуточное движение жильцов в кухне. В комнате справа маленький платяной шкаф с одеждой, топчан – кровать, стол и до самого потолка стеллажи с книгами, справа. Одно окно, завешанное серым покрывалом от дворовой пыли. Узкий проход. И так лет пятнадцать, пока не получил маленькую комнатку в другой квартире, и опять на многие годы.

Вот сюда, в этот уголок, уже в зрелом возрасте, сделав предложение понравившейся женщине, отвечавшей ему взаимностью, привёз дядя Боря нашу учительницу, Евгению Алексеевну. Идиллия семейного счастья, иначе, наверное, и быть не могло, продлилась десять дней. Под занавес жизни, наконец, дали отдельную однокомнатную квартиру рядом со школой, где пришлось ему, старому, больному человеку, коротать предпоследние дни. Школа, как могла, помогала, но с медициной возникали трения. Обмороженные ноги требовали регулярного лечения, перевязок. Медсёстры отказывались обрабатывать сгнившие, с червями раны. Родные оказались далеко. Соседи, первое время помогавшие ему, инициировали помещение его в психиатрическую больницу. По рассказам очевидцев приехали добры молодцы. Скрутили старого, пытавшегося сопротивляться и криком взывать о помощи человека, усадили в машину и увезли в психушку. Где быстро требовавшего к себе внимания, но не получившего его, объявившего протест и голодовку, больного уничтожили в течение месяца. На похоронах, перед кремацией, моя мама отклеила с виска брата лейкопластырь, под которым обозначилась глубокая рана. Урну с прахом дяди Бори я захоронил в могиле его родителей на Малоярославецком кладбище.

 

Опять зима, опять голод

 

С установившейся зимней дорогой преобразилась и монастырская гора. С утра потянулись горожане, в основном по двое, с одними санками, по одному и семьями, в лес за дровами. Подходя к монастырю, в основном женщины, вспоминая своё детство, садились на сани и летели вниз, управляя валенками, кричали, пищали от страха, заразительно смеялись, пока с огромной скоростью достигали городища, поворачивали направо, потом налево и останавливались в самом низу километрового спуска. Потом эта вереница людей бесконечными точками растягивалась по дороге к водокачке, в эту бесконечную цепочку вливались люди с Пролетарки, через мост и опять по дороге к лесу. И только к середине дня, с нагруженными дровами санками, люди, запряжённые как лошади, появлялись у монастырского, теперь уже, бесконечно длинного, тяжёлого подъёма. Уже не слышно смеха, вообще совсем молча, тянут они свои сани, с верёвками на плечах, низко нагнувшись, поскользнувшись, падая на колени, опять вскакивая, подталкивая, иногда подбадривая друг друга. И так каждый божий день, в течение нескольких зим, и даже после войны мы наблюдаем эту картину людской безысходности, мучений и неизвестно, когда она закончится. Вторая такая же «дорога выживания» проходила на северо-западной окраине города, спускалась к реке, через брод, пересекала Медвежий луг, через торфяники, скрывалась в лесу, у уходящей дороге на Боровск.

Всё чаще взрослые собирались у репродукторов, слушали, обсуждали и радовались нашим победам на Украине, особенно перед Новым Годом, когда освобождались города на Днепре, когда наши подходили к Крыму, и мы, дети, радовались вместе с мамами, кричали ура и хлопали в ладоши. А Юра переставлял малюсенькие флажки на карте, отмечая новую линию фронта.

Теперь на санках с дровами люди везли ёлочки, город оживал. В очередях стали улыбаться, люди становились приветливее. Мы с Юрой тоже поехали за ёлкой, но до леса не дошли. Сначала он вёз меня на санках, потом я его прокатил, но сил у нас обоих не хватило. Добравшись до водокачки, мы сели, долго отдыхали и решили вернуться. Медленно поднимаясь по нашей горе, увидели брошенную ёлочку, не очень пушистую, но она нас выручила, не могли же мы вернуться с пустыми руками. Игрушек было много. Наряжали нашу красавицу, с привязанными ветками, все.

По карточкам дали муку и американское масло – смальц. Мама купила целую буханку хлеба за сто двадцать рублей, а на работе давали по одной селёдке, и достала она сахарин. Это такой порошок, очень сладкий. Мы брали его чуть-чуть и запивали чаем. Наш большой стол стоял посередине комнаты, накрытый по-новогоднему. Дядя Боря привёз патефон с пластинками. Заводил его всегда сам, иголки ставил новые, а когда их не было, точил на бруске. Немного танцевали, но больше слушали романсы, подпевая. Вот так мы встречали тот Новый Год, 1944 год.

Проходила зима. Вернулся, после ранения и лечения в госпитале, папа Коля… Тогда я не задумывался, что это папка не мой, не родной. Я очень любил его, и это было взаимно. Я помнил, как ещё до войны, когда мне было года четыре, после их женитьбы, он привёз нас с мамой к своим родителям в Белоруссию, город Осиповичи, на улицу Базарную в дом № 9 на самом краю города. Дом у них был добротный, с сараем и хлевом с коровой и поросятами. Дед Василий занимался деревянными поделками, он делал колёса и тележки разных размеров. Сам впрягался в тележку, ремень надевал на шею, вместо хомута, руками брал оглобли и легко вёз её то ли с дровами из леса, то ли с сеном, с соседнего поля. Младший сын их – тоже Евгений, как и я, катал меня на большом плоту, сооружённом с отцом его, по большому озеру, что раскинуло свои воды за домом. Весной они плавали на остров, что был посередине, и собирали берёзовый сок, ставя банки под деревья, и особым способом делали зарубки на берёзах, внедряя в них металлические лоточки. Поросят дедушка с бабушкой сначала откармливали свежим конским помётом, богатым, плохо переваренным овсом, отчего поросята быстро росли, а потом не жалели ни хлеба, ни другого хорошего корма, отчего животные набирали вес. Для сбора помёта были сделаны большие совки и веники. Улицы, по которым ездили конные повозки, распределялись между соседями, претензий не возникало. Иногда резали большого поросёнка, палили паяльной лампой или поджигали подложенную солому. Потом разрезали тушу вдоль. Помню, как мужики и отчим кружками черпали, прямо из туши, и пили свежую кровь, заедая очищенным, как морковка, поросячьим хвостом.

Помню, я рисовал его мотовоз, на котором он работал шофёром, железнодорожные пути и стрелки. Он смотрел, хвалил, играл со мной, таскал на руках, подбрасывал, а я заливался смехом. Всё это было мимолётно, как сон. В 37-м году родилась Ира. Он стал приходить домой пьяным. Я чувствовал, что он как-то изменился ко мне, больше уделял внимания ей. Я и понимал это, и чувствовал какую-то обиду.

Мы переехали к нам в Малоярославец. Отец устроился на работу, на автодрезину. Я часто бывал у него, катался с ним, крутил тормозной штурвал. Однажды, когда он был под дрезиной, я включил стартёр и чуть было не отрезал ему руку, но он успел убрать её с рельса. Ругать он меня не стал. Потом началась война. Он ушёл добровольцем.

Вот и сейчас, когда он появился в дверях, с рюкзаком на плече, мы растерянно смотрели, а он схватил свою дочку, обнял, слёзы потекли по его щекам, стал целовать её, а уж потом, сидя на корточках, поманил меня. И хотя он стал так же обнимать и целовать меня, и наверное, так же искренно, но я почувствовал разницу. Он был небритый, колючий. Когда он снял рубашку, мы увидели большой, широкий, в полтора десятка сантиметров вдоль спины, багровый шрам от ранения. И уже в апреле он опять уехал на фронт, освобождать свою Белоруссию. И трудно было предположить, что больше мы не увидим его живым. После войны мама узнала, что Хламов Николай Васильевич после второго ранения вернулся на свою родину, женился и вскоре умер. Так оборвалось ещё одно мамино счастье. Жизнь продолжалась, и мы опять радовались освобождению наших городов.

Весна была голодной. Ели щи из молодой крапивы, проворачивали мясорубкой картофельные очистки из чайной, варили и ели, как гречневую кашу, теруны из выкопанной прошлогодней картошки, молодые побеги липы, позже собирали щавель.

С Вовкой стали промышлять на станции. Он узнал, что иногда проходят поезда на запад, нагруженные жмыхом. За ним стали охотиться и взрослые. Проникая в вагоны, они выбрасывали большие плиты, жмых раскалывался, вот тут-то надо было успеть, не прозевать, схватить кусок, опережая многочисленных соперников. Набирали в сумки. Дома кололи на кусочки. Так засунешь кусок в рот и посасываешь. Позже нас стали гонять. Так, однажды, спрятавшись от военного патруля в открытый полувагон, выбраться мы не успели – поезд тронулся и быстро набрал скорость. Пришлось ехать до станции Ерденево. Ветер крутил на полу оставшуюся грязь и пыль. Выбравшись, мы не узнали друг друга. Но ещё грязней мы стали, когда пришлось возвращаться в подвагонном ящике, в третьем вагоне от паровоза. Летящая угольная пыль сначала посещала наше убежище, а потом покидала его. Мы стали как негры, только зубы блестели. Пришлось раздеваться и мыться у заправочной паровозной водокачки. Позже приспособились встречать эшелоны из-под жмыха, когда они возвращались. Сами обшаривали вагоны и радовались попадавшемуся куску. И переняв пример железнодорожных ребят, мы как-то с ним взяли чайники, налили воды и, бегая по перрону, вдоль прибывшего пассажирского поезда орали: «Рупь да сыта! Рупь да сыта!» Пассажиры подходили, мы наливали в кружку воду, они пили, благодарили, засовывая нам в карман телогрейки наш коричневый рублик. Став конкурентами местным и остерегаясь возмездия, мы сменили тактику и улучшили свой продукт, покупали в бане сироп, выливали в чайник с кипятком и торговали, только когда проходил вечерний поезд Москва–Киев или Москва–Черновцы. Да и кричали уже: «Рупь и чай да сыта!»

Интересовались паровозами. Различали громадный ФД, таскающий большие, тяжёлые составы, пассажирские СУ, с тремя парами больших красных колёс, и маленькую Овечку – маневровый паровоз. Так, однажды забравшись на заднюю стремянку Овечки, мы прокатились за выходные стрелки станции и обратно, на путь с товарным составом. Сцепщик, прогнав нас, прицепил красивую цистерну, охраняемую солдатом. Её перегнали в тупик, к другому составу. Цистерна оказалась со спиртом. Это мы узнали только на следующий день, когда, уже в сумерках, увидели толпу зевак вокруг того состава и несколько солдат и рабочих с котелками и банками, которые, отталкивая друг друга, подставляли их под сильную струю жидкости, вытекающую из простреленной цистерны. Ребята рассказывали, что когда охранник отлучился, кто-то выстрелил из нагана, но не пробил стенку, тогда нашёлся кто-то с винтовкой и понеслось. Некоторые подставляли открытый рот, ладони. Но этого стало мало. Рабочий полез к горловине цистерны, сбил замок, открыл люк и с ведром перегнулся внутрь. Толпа на секунду стихла, когда инициатор стал медленно съезжать в цистерну. Один солдат бросился вверх, успел схватить того за ногу, но в руках у него остался только сапог. Он растерянно оглянулся на людей, стоящих на земле, осторожно заглянул в горловину – ничего не видно. Подбежавшие милиционеры пытаются забить палку в пробоину, что удаётся не сразу. Они тоже подставляют ладони и пьют. Толпа редеет. Солдаты оцепили вагоны. Очевидцев забрали.

Дядя Коля, Юрин папа, пришёл с работы очень расстроенный. Помощник машиниста полез к сцепному устройству, не нагнувшись под буфером, а между ними. Паровоз, как он сказал, сконтропарил, это когда из-за не герметичности золотников пар проникает в цилиндры и паровоз самостоятельно начинает двигаться. Помощника раздавило. Бывает и такое.

 

11 глава. Возрождение

 

Настали летние каникулы. Я перешёл в четвёртый класс. Мамину работу перевели за город, они получили новые машины, Газ-42 и Зис-21, газогенераторные. Работали они не на бензине, а на дровах. Маленькие кусочки – чурки засыпали в бункер, разжигали, газ шёл в мотор вместо бензина. Когда мама приезжала домой, целая ватага ребят забиралась в кузов, она разрешала всем прокатиться, а я, воспользовавшись маминым доверием, садился за руль, ведь я уже доставал педали, и как настоящий шофёр, ехал до Красноармейской улицы. А потом мы бежали назад через нашу лужайку, на которой и проходило всё наше лето, да ещё на речке.

Иногда мы с Юрой увязывались с дядей Борей на Лужу, ходили за ним, пока он выбирал хороший пейзаж, помогали установить большой его мольберт, и наблюдали, как он крепил холст или просто открывал альбом или использовал фанеру, и начинал планировку будущей картины: вытягивал руку с зажатым вертикально карандашом и, прищуриваясь, смотрел вдаль, делая пометки. Потом раскладывал несколько разных кистей, выдавливал нужного цвета краски из тюбиков и широкими мазками наносил на холст. Опять смотрел вдаль, что-то добавляя. Рождался набросок. Смотрел на часы, на небо, и когда порой облака меняли тени, заканчивал: «На сегодня хватит». Продолжал на следующий день, детализируя свой пейзаж.

Возраст брал своё, детвора наших кварталов собиралась на нашей поляне. Маленькие играли в различные игры. Мальчишки гоняли тряпочный мяч, мы организовывали игру в двенадцать палочек, это когда одинаковые палочки укладывали на доску с подкладкой, ногой ударяли по верхнему краю, палочки летели вверх, разлетаясь, падали далеко друг от друга, а пока водящий собирал их и укладывал на доску, компания разбегалась, пряталась. Водящий, заметив или обнаружив спрятавшего, орал имя нашедшего, застукивал его на доске, стараясь далеко не отходить от доски, чтобы не прозевать выскочившего из укрытия товарища и не дать ему разбить палочки вновь. Тогда всё повторялось, и горе было тому, кто не был проворен. И бывало, что когда водящий находил почти всех, выскакивал из засады последний игрок, бегом опережал водящего и разбивал, и опять все успевали спрятаться. Играли в прятки, в жмурки. Девочки играли в садовника.

И опять, и всё чаще, по радио передавали о победах наших войск на западных фронтах, и опять, как всегда, мы, маленькие слушатели тех лет, приобщались к радостям взрослых. И вот в конце августа, когда мы получали новые учебники… нет, совсем новых, конечно, не было, мы получали учебники, уже использованные и сданные предыдущими учениками, и так каждый год… Так вот, разносится весть об освобождении всей территории Украины и Белоруссии. И в начале сентября в школе учительница рассказывает, что наши уже в Болгарии, и что болгары радостно встречают своих освободителей. И каждый день в школе начинается с добрых вестей с фронтов.

Как и в прошлый год собираем старые газеты, пишем на них между строк – новых тетрадей не было. К ноябрьским праздникам дядя Боря привёз несколько тетрадей, пришёл к нам в класс и раздал всем ученикам. Ребята закричали «Ура!». Но на шум прибежала директор школы, и Евгении Алексеевне и моему дядьке пришлось извиняться, и принять просьбу директора школы на приобретение, хоть не большого, количества тетрадей, а ещё лучше, если он поможет с учебниками. Так все последующие годы дядя Боря на своём горбу, вернее в своём армейском рюкзаке, возил для школы, а потом для школ наших, то тетради, то учебники, и порой безвозмездно. На книгах он был помешан. Коллекционировал военные плакаты, открытки, юбилейные коробки спичек и даже самодельные перочинные ножи и зажигалки. Всё это он привозил, раздаривал и опять, увидев на базаре что-то кустарное, покупал.

К Новому Году восстановили городской Дом творчества. Стали работать кружки рисования и живописи. Преподавал старый друг дяди Бори Александр Ефимович Дмитриев. Они давно были друзьями, и не было, наверное, ни одного приезда дяди Бори, чтобы они не встретились. Обсуждалось всё, и наши победы, и литературные новинки, и живопись, и добавка к хлебным карточкам, и как лучше организовать новогодние праздники. В Доме творчества установили ёлку с гирляндами лампочек. Руководил всем художественный руководитель Дома Александр Николаевич Пожарский. Все дальнейшие годы молодёжи города и его жителей будут связаны с этим именем. По воспоминаниям моего брата Юрия Николаевича Нихамина, Александр Николаевич Пожарский, 1907 года рождения, приехал в Малоярославец в начале 1934 года. Будучи ранее музыкантом духового оркестра под управлением дирижёра Николаевского и музыкантом Государственного оркестра русских народных инструментов им. Осипова, Александр Николаевич организовал при Доме творчества, переименованного в Дом культуры, сначала оркестр Русских народных инструментов, с которым выступал в 1940 году в Колонном зале Дома Союзов в Москве, и занял 1-е место в Московской области, а в 41 году оркестр выступал на ВСХВ, с участием моего брата, в 1954 году коллектив победил на конкурсе в Воронеже, выступал в Москве на Всесоюзном смотре сельской художественной самодеятельности, в 1957 году на шестом Всемирном фестивале молодёжи и студентов в Москве, после чего А. Н. Пожарскому было присвоено звание Заслуженного артиста РСФСР. После войны также был создан оркестр духовых инструментов, с которыми были связаны наши судьбы.

1945 год запомнился детской Новогодней ёлкой в Доме культуры на зимних каникулах. Ель была установлена в зале. Когда мы с Юрой пришли, вокруг ёлки уже водили хоровод. Детей было очень много. Всю одежду укладывали на сдвинутые столы. Мамы и папы сидели на лавках вдоль стены. Когда все собрались, построились друг за другом в дверях из другой комнаты, Нина Степановна – жена Александра Николаевича, спрашивая фамилии, отметив в списке, выдавала пакетик с подарком. В пакете были три кусочка сахара, десять печений и одно яблоко.

Постепенно вернулись инструменты, которые сохранили участники оркестров, часть уберегли в Доме культуры. В итоге имели четыре домры-примы, четыре домры-альт, одну домру-бас, две балалайки-примы и два альта, балалайку-бас и контрабас. Позже пришёл в наш оркестр гусляр со своими гуслями и баянист со своим инструментом, пожилой, в очках, Николай Васильевич.

Постепенно, в течение нескольких месяцев Александр Николаевич подбирал будущих оркестрантов, устраивая небольшие экзамены на слух. В основном приходили школьники. Сразу отсеивались плохо успевающие, двоечники, которым он давал срок на ликвидацию плохих оценок, но делал и исключения способным ребятам. Юра получил опять домру-приму. Мне, как начинающему, небольшого роста мальчику, Александр Николаевич сначала посоветовал освоить балалайку-альт и только через год доверил домру. Укомплектовав оркестр, Пожарский приступил к обучению. Сначала объяснял, как правильно надо держать инструмент в процессе игры – почти в вертикальной плоскости, не заваливая, у всех под одним углом, и как после, по движениям рук дирижёра, инструмент ставился вертикально на левое колено. Объяснял, показывал правильную посадку исполнителя. Всё это придавало оркестру строгий красивый вид. Все одинаково одеты – чёрные костюмы, белые сорочки или блузки у девочек, с галстуками. Обучались как правильно держать медиатор, как должна работать кисть руки при тремуле, и прочим правилам, которыми обязан обладать музыкант. И вот сейчас, когда мне за семьдесят, смотрю на игру профессиональных музыкантов и не понимаю – домры держат почти плашмя, и играть-то неудобно, у кого как, под разными углами, и кажется, что они только делают вид, а не играют.

Параллельно шла работа по созданию хора. Заботы легли на плечи Нины Степановны Пожарской. Хор состоял из любителей песни всех возрастов. К весне уже исполняли несколько русских и украинских песен. Пожарские осуществляли мечту объединения хора и оркестра и были назначены первые совместные репетиции. Это был праздник. Праздник и для оркестра, и для хора, да и для всего города.

И вот в конце апреля коллективы собрались на первую генеральную репетицию. На авансцене три ряда, полукругом – оркестр. Слева на сцене четыре домры-примы, в центре две балалайки-примы, справа четыре домры-альт. Впереди гусляр и баянист. Во втором ряду домра и балалайка – басы и четыре балалайки-альт. В третьем – Алик с контрабасом и ударник Митя Трещалин с барабаном, тарелками и треугольником. За оркестром четыре ряда – хор. Так же полукругом, первые стоят на полу, второй ряд, выше, на низеньких скамеечках, третий – ещё выше, и четвёртый на столах, у задника, во всю ширину сцены, от кулис до кулис. Все в чёрных костюмах, белых сорочках и блузках с чёрными галстуками, подгримированные и красивые. Был приглашён фотограф. Первый репертуар был не сложным. В основном певучие русские и украинские песни, выучили Гимн Советского Союза, марши, вальсы Штрауса. И уже к майским праздникам мы были во всеоружии. Был назначен большой концерт с участием Народного хора Дома культуры и с сольными номерами, в сопровождении оркестра Народных инструментов. Художественный руководитель А. Н. Пожарский. Да, это был первый настоящий концерт в послевоенном голодном городе. Это потом, позже стали заезжать в наш город артисты. В основном, чтобы заработать хоть немного денег.

 

1-й концерт

 

Полон зал Дома культуры. Хор и оркестр замерли, глаз не сводим с Александра Николаевича, высокого, стройного, окидывающего быстрым, скользящим взглядом хор и оркестр – последние секунды. Кивком головы даёт команду за кулису – занавес пошёл! Сквозь яркий свет юпитеров, чернота зала, но отражённым светом видны первые ряды, напряжённые, любопытные взгляды. Зритель, заметно, явно не ожидал увидеть такую сцену. Секунда, и зал встречает нас аплодисментами. Выходит конферансье, это Митя Трещалин, проходит на авансцену, зал стихает: «Дунаевский! Марш Энтузиастов! Исполняет хор и оркестр Дома культуры! Художественный руководитель Александр Николаевич Пожарский!» – садится на своё место. Движение рук дирижёра, и оркестр поворачивает инструменты в исходное положение. Круговое движение рук и звучит слаженный победоносный марш, отражающий настроение Русского Народа, победоносное продвижение Советской армии, вот-вот падёт столица фашисткой Германии – Берлин. Многоголосый хор торжественно, отрывисто акцентирует тему победы, ликование народа, понёсшего громадные жертвы. «...Нам не страшны ни льды, ни облака! Пламя души своей, знамя страны своей, мы пронесём через миры и века!!!» – Зал взрывается аплодисментами, не стихает. Александр Николаевич поднимает оркестр, поворачивается и немного кланяется, благодарно кивает головой, успокаивает публику.

Митя объявляет: «Мурадели ! Бухенвальдский набат! Солисты Аврутская и Герасимова». Зал замирает. Солисты запевают, хор вторит, подхватывает, и в песне выплёскиваются горе и муки народов. «Люди Мира на минуту встаньте! Слушайте, слушайте: гудит со всех сторон – это раздаётся в Бухенвальде колокольный звон, колокольный звон! Это возродилась и окрепла, в медном гуле, праведная кровь. Это жертвы ожили из пепла и восстали вновь, и восстали вновь! – И хор опять подхватывает. – И восстали, и восстали, и восстали вновь! И восстали, и восстали, и восстали вновь!!!»

Последние аккорды тонут в грохоте аплодисментов, аплодируют стоя.

Опять выходит Трещалин: «Фельдман! Ямщик, не гони лошадей! Поёт Юрий Нихамин, в сопровождении хора и оркестра!» Юра оставляет домру на стуле, выходит на аванс сцену.

Звучит русская народная песня, хор подхватывает припев, мелодично, широко льётся мелодия, поют домры, звуки баяна, основательно наступает на такты контрабас, ему вторят альты.

«...Мне некуда больше спешить, мне некого больше любить, ямщик не гони лошадей…»

Последние слова хора, последние аккорды, и зал взрывается аплодисментами. Солист склоняется в поклоне, Пожарский доволен, улыбается, мелко кивая. Что-то спрашивает Юру, тот подумав, кивает в знак согласия и объявляет сам: «Соловьёв-Седой, стихи Фатьянова – “Соловьи”!»

Пожарский ждёт, пока оркестр откроет нужные листы нот, обводит взглядом, кивает в сторону домр, – звучит проигрыш последних тактов, солист вступает: « Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат, пусть солдаты немного поспят, немного пусть поспят».

Вступает хор: «Пришла и к нам на фронт весна, ребятам стало не до сна – не потому, что пушки бьют, а потому, что вновь поют, забыв, что здесь идут бои, поют шальные соловьи!»

Дирижёрская палочка Пожарского то делает замысловатые движения, то одновремённо указывает на первые голоса хора или оркестра, и мимикой лица, движением головы он управляет коллективом.

И опять зал долго аплодирует, не успокаивается. Выходит Трещалин и, не согласовав, объявляет: « Соловьёв-Седой, стихи… поэта… – Митя забыл, но продолжил. – Споёмте друзья… – но опять запнувшись, по подсказке Юры закончил: – “Вечер на рейде”!» Секунду Пожарский растерян, мы не репетировали это с хором, о чем-то советуется с моим братом. Но зрители уже захлопали, аплодируют, и они решаются исполнить.

Юра поёт первый куплет, хор исполняет припев. И хоть были запятые, не согласованность, зрители приняли хорошо. В дальнейшем всегда всё исполнялось только по списку, согласованно и после отрепетированного хора с оркестром. Надо сказать, что за годы существования наш коллектив исполнил, наверное, все песни и произведения тех лет, всю лирику, романсы, так любимые публикой тех поколений.

Потом был антракт. Второе отделение было предоставлено солистам, выступали солидная, уже в возрасте Александра Кожевникова, она исполняла арию из оперы. Выступала Ольга Брославская, небольшого роста, щупленькая девушка, она пела песню «Дочурка». Кто автор я не помню. В песне были такие слова: «...нежно Мишку укрой, скоро кончится бой, твой отец вернётся домой...» Выступали Дуся Герасимова, Митя Трещалин с рассказами Зощенко, опять пел Юра, пел «Смуглянку», «Скажите девушки подружке вашей», Булахова – «Не пробуждай воспоминанья» и др. Всё под баян.

В третьем отделении играл наш оркестр. Исполняли вальс Штрауса «Голубой Дунай», затем звучала «Лесная Сказка», «Осенний Сон» и «Румба». Публика долго аплодировала, первый наш концерт прошёл на славу. Чуть позже стали организовывать танцевальные вечера под оркестр, сначала по субботам и воскресеньям, а потом потребовалась и среда. Репертуар был разнообразный, но как-то установился один и тот же порядок исполнения. Начинался вечер с вальса, который танцевали все, а посещали эти вечера и совсем молодые люди и, весьма пожилые пары. И вальс танцевать умели, танцевали правильно. Пары, кружась, перемещались по периметру зала против часовой стрелки, стараясь не мешать друг другу, держались прямо, руки широко, головки откинуты. Несмотря на трудное время, одеты все прилично, в костюмах, девушки и женщины в платьях, как на настоящем балу. Так красиво смотрелось! Не понимаю современную молодёжь, всё опошлено, даже в картине «Дети Арбата» артистов не научили танцевать вальс. Они переваливаются с ноги на ногу, широко расставляя ноги, – смотреть не очень приятно, может, кому-то и нравится, но мне нет. И откуда пошла эта мода? – Стоять на сцене с широко расставленными ногами? Ладно, понимаю Леонтьева – он мужчина, но женщины?!

Вторым танцем исполнялся танец на четыре четверти. Танго! Великолепные танго, старинные танго! А как красив па танго, нет, не вперевалку, как танцуют сейчас любой танец, а танго с правильным па! Неужели люди не понимают этого? Кавалеры с левой ноги вперёд два шага, левая нога чуть в сторону, приставил ножку и опять с левой. Тут допускалась поза заговорческая, я бы сказал, когда мужчина, немножко наклоняясь к уху партнёрши, что-то нашёптывает, в полумраке зала. Слышен только шорох ног и музыка, какая музыка!

Третьим танцем был фокстрот. На две четверти. Полное освещение! Тут уж кто во что горазд. Па совершенно разные, кто как умеет, с выкрутасами, молодёжь почти вприпрыжку, линдой, пожилые медленно, двойным шагом, кавалеры вперёд – дамы отступают...

Четвёртым танец был обязательно бальным. Исполняли и польку, когда пары следовали друг за другом, кавалеры держали подруг за приподнятые руки, делали каблучок, поворачивались, и опять сначала. Немножко однообразно, но плясали охотно. Танцевали «Под Эспань» очень затейливый танец – Хиоватто.

Потом перерыв для оркестра, играл баянист, что давало возможность потанцевать и оркестрантам. За танцевальный вечер два перерыва. На финал исполнялся марш, и постепенно убавлялось освещение, люди расходились.

А нам подбрасывали деньжонок, совсем для нас тогда не лишних. Сколько? – В зависимости от кассового сбора. Точно не помню, но, кажется, процентов двадцать выделялось за игру оркестру.

И мы получали в зависимости от того, сколько марок тебе полагалось. Первые голоса, солирующие, имели по десять марок, голоса вторые – по семь марок, аккомпаниаторы – по пять, контрабас, бас и ударник – по три.

Общая сумма делилась на сумму всех марок, отсюда определялась стоимость одной марки – один рубль, два или три. Таким образом, я приносил маме то десять рублей, то пятнадцать, когда как.

Таким же образом появилась возможность подрабатывать. Когда появились духовые инструменты, и был создан духовой оркестр, я получил эсный бас – тубу, и проиграл на нём, пока не окончил среднюю школу. Теперь и на танцевальных вечерах играл наш духовой, и в городском саду, в сквере, что рядом с кинотеатром. А в летние вечера танцы играли на своей летней танцевальной площадке, что у Дома культуры, тогда музыка лилась над вечерним городом до одиннадцати часов вечера.

Все эти годы коллективом художественной самодеятельности руководил Александр Николаевич Пожарский. Был создан драматический коллектив. Были поставлены пьесы Островского и советских авторов. Был создан культурный центр города, воспитывавший его молодёжь, обогащавший моральный и культурный облик горожан. Каждый спектакль становился праздником.

Появилось ещё одно мероприятие для духового оркестра, это обслуживание похоронных процессий.

Как ни скорбно было всё это сознавать, но похороны были частыми. Уходили в мир иной и старые и молодые. Мы играли похоронные марши разных композиторов, простые в исполнении и сложные.

Порой родственники просили сыграть марш, мы называли его – из-за угла, простой в исполнении, просили Шопена, Дворжака и других композиторов. Однажды на похоронах музыканта – лабуха, как нас называли, из другого оркестра, – родственники, как-то смущаясь, попросили исполнить волю усопшего – сыграть на могиле краковяк. После солидной паузы – согласитесь, редкая просьба, – мы решились. Грохнули хорошо, так, что к нам прибежали с соседних похорон с претензиями...

Да, для нас, оркестрантов, похороны были ещё одной составляющей нашего бюджета. Я помню, как ожидали мы, после похорон, перед поминками, чтобы пригласили оркестр покушать. Мы молча садились за стол, где-нибудь на кухне, или в другом подсобном помещении, положив под себя, порой, головные уборы, взрослые разливали положенную бутылку водки, поминали усопшего, молча ели, благодарили и тихо покидали гостеприимных хозяев, оставляя их с их горем. Иногда у иных не было возможности покормить оркестр, и мы не претендовали на положенную в таких случаях сумму, а брали, что бог послал, выразив соболезнования, уходили. Завозили инструменты в Дом культуры, получали свои заработанные, и домой, или до вечера, до танцев.

 

С утра, пока не жарко, ходили за водой на ближний колодец, поливали грядки с огурцами. Позже шли за водой на подзык – так назывался большой, с крышей и дверцами, колодец с хорошей, питьевой водой, для пищи. Сюда за ключевой водой ходили очень многие. Вода выливалась из большой трубы в широкий приямок. Вёдра подставляли и наполняли кому сколько надо. Приезжали конные водовозы с большими бочками и черпаками на длинных палках, наливали и везли воду в пекарню и в столовые. По этим улицам всегда шли люди с вёдрами, отдыхали, поставив вёдра, несколько минут, и опять поднимались в гору. Я не мог носить полные вёдра, было тяжело, наливал поменьше и отдыхал два раза, пока шёл в гору, а потом квартал до дому без отдыха. Мужики сразу выносили вёдра наверх и ставили, отдуваясь. Так не заметно, проходило лето сорок пятого.

Новый учебный год встретил новыми предметами и новыми учителями. Наверное повторюсь, но всё новое, что давала школа, я впитывал с удовольствием, легко и основательно.

Время оставалось, чтобы помогать маме. Дрова пилили мы вместе, на растопку начали пилить пол в амбаре. Колол дрова, складывал тут же в амбаре. Сестра Ира пошла в школу, первые дни приходилось её встречать, кормить тем, что мама оставляла нам, носить воду. А поздно вечером, когда мама, отдохнув и растопив нашу лежанку, бралась за шитьё, помогал крутить ей швейную машинку. Она шила много и хорошо, но не быстро. Приезжали с заказами и москвичи, много из цирка, по рекомендации её младшей сестры, артистки, тёти Марии. Юрина сестра Лена любила учить уроки, забравшись на печку, откуда посматривала на нас, что-то бубня себе под нос.

И конечно не забывал я и нашу самодеятельность в Доме культуры и оркестры. К ноябрьским праздникам готовилась большая программа. Хор и оркестр Народных инструментов репетировали новые кантаты – о Ленине, о Родине, о Партии. Оттачивали сольные номера. В другом крыле Дома проходили репетиции духового оркестра. Разучивали марш «Прощание Славянки» и ещё большой танцевальный репертуар.

С установившейся зимней дорогой возобновились вереницы горожан в лес за дровами. И опять наша монастырская гора наполнилась с раннего утра весёлыми, смеющимися и визжащими от страха, съезжающими с длинной горы, а к середине дня молчаливыми, уставшими с серыми лицами, тянущими сани людьми.

Но стало больше катающейся молодёжи. Появились самодельные самокаты на коньках, которыми можно было управлять, развивающие большую скорость. Катались и на коньках с горы. Коньки мы надевали на валенки. Было удобнее, если валенки были подшиты. Конёк накручивался на верёвках на ногу и так же закреплялся палочкой, на носке валенка. На ботинках тогда не катались, да и катков-то тогда не заливали. Прибавилось лыжников всех возрастов.

Наша лежанка, с топкой в кухне, такая красивая, выходящая в большую комнату высокой, до потолка, белой печью, стала дымить. Прочистить несколько вертикальных дымоходов в то время было невозможно. До тепла мы дотянули, а летом я решил сложить плиту, прямо в большой комнате. Не скажу, что печка получилась очень красивой, но топилась хорошо, мама всё готовила на ней и была довольна. А дверь в кухню мы теперь завешивали одеялом, ничего что там было холодно, зато спали в тепле. А мама, перед тем, как накрыть нас одеялами, грела их перед открытой печкой – так было приятно!

Забегая далеко вперёд, скажу – плита моя стоит и сейчас, она никого не греет, топить её некому, мама давно умерла, мы, благодаря нашим правителям, живём с Ирой в разных странах. Послевоенные годы. Народ разобщён, страна разграблена, расслоение общества.

 

12 глава. Колхоз

 

Мама перешла работать в МТС на должность учётчика обработанной земли. С сажёнкой в руках в любую погоду бегает по полям, замеряя вспаханные, засеянные, гектары. А я на летний сезон устроился работать водоносом в тракторную бригаду. Ведь колхоз кормит: на обед дают щи, хлеба ешь, сколько хочешь, потом яичницу и целую кружку молока, а если захочешь, нальют топлёного, с красной пенкой, вкуснота!

Месяц работал в ближнем колхозе. Но тяжело. Разбудят тебя в три часа ночи, ещё темно, а после дождя или росы тропинка скользкая, да и страшно, кусты чёрные. Пока трактор сделает круг и вернётся, вода из мотора выкипает – надо поднять с реки два ведра воды. Хорошо, если берег не крутой. Зачерпнёшь полные – поднять не могу, а по полведра надо сбегать два раза. А иногда трактор сломается, тогда можно лечь на травку и уснуть, пока не услышишь работу мотора или не пнут ногой тебя в бок.

Аркадий Пластов. Трактористки. 1943

 

Так отработав всю пахотную в этом хозяйстве, я попал к трактористу-женщине, очень полной и крупной. Её звали Евдокией. Она немножко косила глазом, поэтому смотрела с повёрнутой головой, но это не мешало быть ей очень доброй. Работала с мужем в разных бригадах. Евдокия, наверное, меня пожалела и посадила работать прицепщиком. Одно удовольствие – сидишь задом наперёд на полу трактора, ноги свесишь на сцепку. Когда трактор, развернувшись, въезжает в борозду, дёргаешь за верёвку – плуг опускается, лемеха режут, отвалы укладывают ровные пласты земли. Прицепленные через шест две бороны боронят предыдущие пласты. В конце поля, так же верёвкой, выключаешь плуг. Днём хорошо, смотришь на блестящие пласты, на стаю ворон, сразу садящихся на свежую перевёрнутую землю, часто кричащих и скандаливших, не поделивших червей и всё время перелетающих с места на место. На рыжую лису, худую и линяющую, с проталинами на боках, рано вышедшую из леса и осторожно, спрятавшись в борозде, ищущую мышей, или на восходящее солнышко, появившееся над лесом.

Тяжелее в ночную смену. Темень, ничего не видно, Евдокия легонько бьёт по плечу – включай, выключай. Мотор надрывно воет, иногда обдавая приятным теплом, от которого хочется заснуть, но Евдокия всё время повторяет: «Женька, не спи!» И я, конечно, отвечаю: «Да я и не сплю», и просыпаюсь от очередного её толчка по плечу.

А в соседней МТС запахали прицепщика, уснувшего и свалившегося под плуг.

За этот сезон я освоил наш трактор ХТЗ (Харьковский тракторный завод). Научился держать «щелчки» – так было принято говорить при не исправном ускорителе магнето, когда я брал с головы свою замасленную пилотку и ею, чтобы не сломать палец, удерживал вращающиеся кулачки магнето при запуске мотора, а тракторист крутил заводную ручку.

Наверное, я должен рассказать об этом тракторе, кто расскажет, если, к примеру, меня не станет, а может кому-то и интересно узнать об этой чудо-машине середины прошлого века?

А трактор был трудягой, не прихотлив, прост по конструкции. Представьте, нет не рама, как сейчас делают, а литая чугунная станина, выполненная заодно с подмоторным основанием, коробкой передач и главной передачей заднего моста, в которой собраны все эти механизмы, с громадной полуметровой шестернёй, в которую вставлены толстые полуоси, и на которые надеты большие ведущие металлические клёпанные колёса, на которых болтами привёрнуты шпоры. Эти шпоры врезаются в грунт и не дают колёсам буксовать. Коробка передач трёхходовая. Двигатель тоже чугунный, мощностью 30 л.с., из которых 15 л.с. мощности расходуется на передвижение самого трактора, а половина на тянущий крюк. Передний мост – свободно ориентирующая балка на продольном шкворне, по центру станины, и «гитара» с шаровой опорой – устройство, воспринимающее продольные нагрузки моста. Передние колёса, тоже металлические, с продольным вертикальным гребнем посередине обода. На правом заднем крыле на кронштейне фара, освещающая прицепной агрегат. Мотор карбюраторный, работает на керосине, а вот для запуска в каждую камеру сгорания ввёрнуты трубочки с краниками, выполненные в форме малюсеньких вороночек, в которые тракторист перед запуском наливает из бутылки бензин, закрывает краники, бутылку ставит в консервную банку, которая проволокой привязана к воздухозаборной трубе, крутит заводную ручку. И поехали.

Кабина открытая, тракторист сидит справа. Одна фара ночью светит в борозду, по которой идёт правое колесо. На полу, на рычаге коробки передач надетый кольцом солидный ломик, чтобы не потерялся, и кувалда, которой пользоваться приходится весьма часто. Ящик с мелким инструментом, в котором и плащ на случай дождя. Норма вспашки – четыре гектара за смену.

Вот и я научился управлять этой машиной. Научился наливать керосин в ведро из полной бочки, не проливая, и ещё многому чему. В свободное время в одной из деревень помогал печнику класть русские печи. Работал на лошадях. А на вечер иногда уезжал в город, играть на танцах или на концерте.

В начале уборки, наверное, по совету мамы, меня, малолетнего мальчишку, попросили помочь колхозу – наладить молотьбу в деревне «Величково». За мной приехал сам председатель. Очень удивился, и не поверил, когда ему меня показали. Помню его слова: «Вы что, за идиота меня принимаете? Хватит разыгрывать, думаете, я могу поверить, что этот мальчишка что-то может наладить?» Он размахивал левой рукой – правый рукав был пустым с манжетами под ремнём. На плечах видавшей виды гимнастёрки ещё не выгорели следы от погон. Звали его Ильёй, а вот фамилии и отчества его не помню. На груди медаль «За Отвагу». Приехал он на старом тарантасе с разными ступицами на передних колёсах, отчего лошадь шла не посередине дороги, а чуть справа. Оглоблями отрегулировать было нельзя – не хватало гребёнки. После разговоров и моих сборов, а другого ничего быть не могло, по пути к тарантасу он спросил: «Ну что, Женя, ты хоть править-то умеешь? Ты уж прости за моё недоверие, одни бабы в колхозе, да два инвалида, а надо наладить молотьбу». Я ничего не ответил. Развязал закреплённую на правой оглобле вожжу, погладил по морде худую кобылу и сел на сломанное сидение облучка. По дороге дядя Илья расспрашивал меня обо всём, я рассказывал. Мурка, так звали кобылу, лениво переставляла ноги. Колёса тарантаса катились слева колеи, перескакивая через неровности лесной дороги, на что я заметил, что надо или заменить одно переднее колесо, или перевязать гужи. Председатель согласился, но сетовал, что нет кузнеца – тоже с одной рукой, да и других забот выше крыши.

Поселили меня к тёте Матрёне, на задней улочке деревни. Во дворе играли две одинаковые маленькие девочки. В единственной комнате большая кровать с горой подушек, и две деревянные кроватки по другой стене. В простенке стол с большим самоваром, выше невзрачная фотография – портрет военного в простой деревянной рамке, накрытой чёрным полотенцем. В углу три иконы, одна над другой, с горящей лампадой, так же под белым, вышитым полотенцем. Слева у двери рукомойник над ведром, чистым полотенцем и с плавающим в воде ковшом. На ящике справа, за занавеской, соломенная постилка, на которой лежат две маленькие недавно родившиеся козочки. Посередине русская печь, в подпечнике гора ухватов и кочерга. На загнетке большой чугун с ещё дымящейся картошкой в мундире.

Хозяйка, намного моложе моей мамы, миловидная женщина, нас встретила без особой радости.

Дядя Илья успокаивал: «Матрён, не переживай, не надолго, от тебя недалеко до колхозного двора, да и не к кому больше, он и мальчишка не плохой, мать его знаю, тележку твою наладит, а я тебе припишу палочек, не переживай, ведь лучше, чем в поле работать?» Хозяйка молчала, разглядывая меня. «А куды я положу-то яво? С собой штоля?» На что он покачал укоризненно головой, сморщившись, тихо сказал: «Ты хоть думай, чего городишь-то, он в школу ходит, а ты такое! Печка вон у тебя, да на сеновале можно, чай не зима! К себе бы взял, да своих четверо!»

Тётя Матрёна махнула рукой: «Да ладно уж, распелси, – и ко мне, – картошку хошь, с козьим молоком?» Я кивнул. Дядя Илья: «Ну, вот и хорошо, до утра отдыхай, заеду», – хлопнул меня по плечу и уехал.

Тётя Матрёна налила молока, отрезала краюху хлеба, сдвинула низко повязанный тёмный платок со лба и головы на плечи, обнажив красивые, гладко причёсанные без пробора, русые волосы. Тяжело опустилась на лавку: «Ну што стоишь-то, ни стисняйсь, садися, чем бог послал, молоко-то своё, мои-то сыты. Близнецы у меня, чай видил, Машенькой и Полюшкой назвали, тибя-то, как звать, скажи про сибя». Между тем девочки с любопытством наблюдали за мной из сеней сквозь открытую дверь. Молоко, какое-то не белое, густое и терпкое, я пил маленькими глотками и рассказывал про нашу семью, что отцы на фронте, мама с Ириной в бригаде у Першина, немного про эвакуацию. Спать я решил на сеновале, да и не сеновал это был вовсе. Просто сарайчик, разделённый пополам с потолком на одной половине, где было сложено немного сена. Поднявшись по кривой лестнице, без двух перекладин, постелив половик, я улёгся и с удовольствием заснул. Ночью проснуться заставила вода, капающая прямо на моё лицо, и слабый шум летнего дождя. Перестелив постель, опять заснул.

Петух кричал во всё горло, куры осторожно поддакивали, несушки тоже не отставали. Дождь перестал. Сквозь щели крыши просматривалось чистое небо.

Колхозный двор с большим навесом, покрытым почти сгнившей дранкой, начинал оживать. Поперёк двора, как-то не на месте, стоял армейский грузовик ЗИС-5, с длинной заводной ручкой, с накинутой длинной верёвкой в обе стороны. По четыре женщины поочерёдно дёргали в разные стороны, помогая вращать ручку пожилому шофёру. Мотор не заводился. Несколько колхозниц сидели на бревне, грызли семечки и чему-то дружно смеялись. Большая дворняга сорвалась с места и с лаем направилась ко мне, я остановился, но женщины заставили собаку вернуться, а через минуту я уже гладил грозного сторожа. Бригадир – женщина в очках, с маленькими стёклами, была обо мне предупреждёна, представила меня, как механика, что вызвало, видно, неподдельный ко мне интерес.

«Будем знакомы, тебя звать Женей, – обратилась она ко мне, – а я Зоя Михайловна, бригадир, ну, а с остальными ты познакомишься сам».

Я согласно кивнул.

«Вот наше хозяйство, машина не работает, – продолжила она, – молотилка вон под навесом, привезли вон мотор, а как его включать, мы тоже не знаем, все наши механизаторы на войне, вон дед наш крутит, крутит, а что из того? А надо хлеб завозить для молотьбы».

Дед Егор, ещё довоенный тракторист, когда-то работал на каком-то не нашем тракторе, пытался восстановить оставленную солдатами машину. Впрочем, совсем не старую и неплохую. Крутить её было бесполезно. Бегунка не оказалось вообще, аккумулятор сухой, а где взять дистиллированную воду, меня не понимали, масло как дёготь, но резина новая. А сняв сидение и заглянув в бензобак, я обнаружил, что он пуст. Весь день я занимался машиной. Дядя Илья привёз необходимое, но не было хорошего аккумулятора. Пришлось идти на речку за водой. Принёс, процедил сквозь марлю, долил аккумулятор. Колхозники и бригадир наблюдали за мной, улыбались скептически.

Вечером, когда вернулся к тёте Матрёне, меня ожидала яичница. Хозяйка была довольна, что председатель прислал с фермы бидон молока и ещё какие-то продукты. За ужином она смеялась вместе с дочерьми, наблюдая, как один из козлят уже пытался подпрыгивать, тогда как второй только начал вставать на ножки. Она ставила перед ними плошку с молоком, а козлята, встав на коленки, смешно чмокали, трясли мордочками, посасывая молоко, и крутили короткими хвостиками.

На второе утро вместе с петухами встала и тётя Матрёна, были слышны струйки молока, ударяющиеся о дно подойника при дойке козы Марты. Я принёс воды, чтобы не разбудить девочек, молоко с хлебом поел на крыльце и пораньше ушёл на работу. Дядя Илья уже сидел на крыле машины.

«Ну что, механик! Когда поедем?» Встретил меня председатель. Я объяснил, что коли нет заряженного аккумулятора, придётся заводить с буксира, ну, а коли нет и этого, надо толкать машину руками.

Когда собрались женщины, я объяснил, что от них требуется, – только толкать машину сзади, упираясь руками в задний борт, и чтобы не попали под колёса. Так под руководством дяди Ильи, с гомоном и подбадривающими криками, колхозники покатили меня, сначала по колхозному двору, на улицу. Мой труд не пропал даром, мотор начал работать, потом заглох, опять покатили, и только с третьей попытки начал работать устойчиво. Запыхавшиеся женщины, вздохнули, некоторые благодарили бога, крестясь.

 

13 глава. Поехали

 

Дядя Илья сел в кабину: «Ну, Женька, ты молодец! Скажу честно, я не верил, а поехать можешь?» Я махнул головой, мне и самому хотелось посидеть за рулём. Мы поехали по деревне, на пустыре я развернулся, но председатель остановил: «А что, если съездить на поле, на уборку? Как ты думаешь?» Я только обрадовался, говорю: «А мне что, я шофёр, куда прикажете, туда и поеду».

За деревню, по узкой просёлочной дороге, с двумя колеями от телег, между вековых лип, через поле с не убранным подсолнечником машина шла хорошо! Всё работало! Я был в восторге. Выскочили на поле с бесконечными рядами снопов, подъехали к бригаде. Женщины сидели кружком, завтракали. Подошла Зоя Михайловна: «Ну как Илья, оправдал доверие механик?» На что дядя Илья поднял большой палец: «Как видишь, приехали, может, загрузимся?» Я подъезжал к снопам, женщины грузили.

На второй рейс председатель посадил ко мне деда Егора с наказом: «Дядя Егор! Присмотрись, малец, хоть и мал, но молодец. Тебе возить, а мы потом займёмся молотилкой, пока сухо». Но ездить с дедом Егором пришлось и до обеда, обед привезли в поле, и после, до темноты. Он никак не мог переключаться на понижающие передачи. Я много раз показывал, всё невпопад, как в горку, или мотор заглохнет, да и коробку жаль. Я не выдерживал – садился сам. Так работали ещё два дня, пока не перевезли все сухие снопы. Да и с машиной надо было ещё работать, ручной тормоз надо было подтягивать и кое-что ещё, фары без лампочек, стекло только одно, лобовое без барашков – открытым не держится.

Дошла очередь и до молотилки. Две лопасти сломаны, на ремонт потратил остаток дня. Пришёл домой уже затемно. Дочки тёти Матрёны и козлята уже спят. На столе горячая картошка и молоко, хозяйки не видно. Умылся, сел за стол, поужинал. Посидев на крылечке, пошёл на сеновал. За открытой дверью, на доильной скамеечке сидит тётя Матрёна. Голые ноги обнажены под высоко подотканной юбкой. Только ступни по щиколотку в тазу с водой. В свете свечи замечаю сухие мочалку и мыло. Немножко смутившись, благодарю за ужин, она не отвечает, смотрит вниз, а я лезу на своё место. Слышу её тяжёлый вздох, вот она встала, выплеснула воду, и отходит от сарая. Мыслей нет, они родятся много позже, а сейчас, очень уставший, слыша голоса Матрёны и председателя, засыпаю.

Кто-то дёргает за ногу. Голос дяди Ильи: «Женя! Женя! Просыпайся, хватит дрыхнуть, днём отдохнёшь!» Кажется, что и не спал. Открываю глаза, сквозь щели крыши светлое небо. Неужели утро?

Не слышал, как доили Марту. Сначала бегу за двор... вёдра уже полны холодной воды, когда она всё успела, думаю. Председатель уже за столом: «Ты уж, извини, знаю, поспать хочется, вот всё наладим, тогда уж… Я что-то не пойму, по моему уразумению, мотор крутится в одну сторону, а молотилка в другую, как тут быть?» Ответить что-либо я не мог, к мотору я ещё не подходил. Посмотрим.

Мотор от полуторки, вместо коробки передач – широкий приводной шкив. Длинный, метров десять, приводной ремень должен вращать шкив молотилки. За ремень, как рассказали колхозники, они раскручивали весь этот агрегат, что было очень опасно. Дядя Илья оказался прав – так как стоит двигатель, так и получается – вращение в разные стороны, мотор по-иному поставит нельзя. Но я проблему решил проще, надев приводной ремень восьмёркой. Теперь шкив молотилки вращался в нужную сторону. Но включать весь агрегат должен моторист, присев на корточки, действуя одной рукой, метровым рычагом механизмом сцепления, а другой увеличивая обороты дроссельной заслонкой, вручную, непосредственно левой рукой, её поворачивая, да так, чтобы мотор не заглох от нагрузки.

Как-то заскочив в дом к тёте Матрёне днём, очень удивился прыткости козлят, легко запрыгивающих сначала на скамью, потом на стол, и как-то боком, с подпрыгиванием вверх, соскакивающих на пол.

За последние дни августа закончили молотьбу. В честь этого события у правления колхоза поставили несколько скамеек, расселись колхозники. Дядя Илья на собрании вручил мне грамоту, жал руку, благодарил. На передней скамейке сидели рядом тётя Матрёна и приехавшая улыбающаяся, с платком у глаз, мама.

Кончились летние каникулы, но в школу меня не отпустили. Бригада переехала работать в дальний Недельноческий район. Если мне память не изменяет, поселили в селе Поречье у реки Суходрев.

Работали на подъёме паров. В один из сентябрьских дней мы с Евдокией, придя ранним утром на смену, поднявшись на поле за рекой, сменщика не обнаружили. Трактора не видно. Пошли по вспаханным свежим угортам – опаханным границам обработанного поля. По свежей загонке, через всё поле. Вспаханная полоса плавно свернула с поля, вошла на соседнее поле, с ещё не убранным овсом, и чёрной дорогой и примятым следом от борон повела нас к низине. Я едва поспевал за нещадно матом ругающейся Евдокией. Каких только богов и матерей она не вспоминала, делая огромные шаги в своих чёрных, с завёрнутыми голенищами, сапогах, вертя перед моим носом огромным задом. Пройдя почти полкилометра по вспаханному овсу, в небольшом овражке показался трактор, упёршийся в берёзку, с заглохшим мотором и мирно похрапывающими на своих местах прицепщиком Колькой и его тёзкой трактористом. В нескольких метрах ходила красивая с пушистым, длинным хвостом, лисица. Евдокия схватила валявшийся рядом дрын и, размахнувшись, ударила по крылу трактора.

Коля старший – тракторист, поднял с руля голову, наверное, ещё не проснувшись и не понимая, где он, увидев убегающую лису, схватил у ног лежащий обрез немецкой винтовки и, не целясь, выстрелил ей вслед. Одновременно Колька-прицепщик от грохота выстрела свалился на плуг, а Евдокия, вскрикнув, вскочив на прицепную серьгу, ударила повернувшегося к ней тракториста. Я остановился, испугавшись выстрела. Старший встал с поднятыми руками, держа высоко обрез, а младший присел на землю с бледным лицом и хлопал ладонями по ушам. «Сдаюсь, сдаюсь!» – кричит старший и громко смеётся, опуская обрез. Теперь он понял, что заснул и заехал в балку. Евдокия продолжала кричать и бить его по груди, а Колька вытащил из-под сидения бутылку и забросил её в овёс.

Это было только начало, трактор погнул о берёзу пусковую рукоятку, плуг в земле. Было ясно – потребуется другой трактор. Надо было идти к бригадиру – строгому Федоту Федотовичу Першину, просить о помощи… «А где он сейчас? – причитала Евдокия. – А кто ответит за потравленный овёс?»

Я, вспомнив о лисе, пошёл к тому месту, боясь, что увижу её мёртвой, но обрадовался – её и след простыл.

Всё решилось проще. Мы с Евдокией стали откапывать отвалы плуга, прицепщик Колька побежал в деревню за пилой и топором, а Николай-старший отвернул «Кривой стартёр», как он назвал заводную ручку, и пошёл править в кузницу.

Берёзу спилили, завели трактор, вытащили плуг и по проторенной дорожке вернулись на обрабатываемое поле. Норму мы не выполнили, приехавший вечером на мотоцикле «Красный Октябрь» бригадир отстранил старшего Николая от работы, мне с октября приказал ехать домой: «Хватит лодырничать, пора в школу, – мать беспокоится, а Коля пусть работает вместо тебя».

К ночи похолодало, пошёл дождь, борозды не видно, трактор в гору от реки не тянет даже на первой передаче – буксует, да и мотор застучал. Работу прекратили, трактор оставили в борозде.

На следующий день опять приехал Першин. Я помогал – смотрел, как бригадир делает перетяжку подшипников. Прямо на месте, в борозде, открыл боковые лючки у мотора, ломиком определил застучавший подшипник, отвернул и, выбросив одну прокладку, всё установил на место. И всё мне объяснял, а узнав, что я езжу на машине, похвалил и разрешил прокатиться на мотоцикле.

В одно из последних дней моей работы утро, проснувшись, Евдокии я не застал. Баба Варя, у которой нас поселили, стряпая у печи, сказала: «Начальница твоя, сынок, поднявшись ни свет ни заря, поперёд меня, жрать не стала, побегла в соседский хутор, мужика свово, толя проведать, толя поймать, не знаю уж, как и сказывать, давече, как-то, тожа бегала, но он, ейной мужик-то, убёг, ниспоймала, беда сыми! Ты-то ни знаишь чиво? Да нет, тибе ни откроить, мал ишо, а баба, я те скажу, ух! Вот кабы ты был бы, ну, да ладно, штой-то я нитуды. Вот поешь и ей снисёшь». Она закончила свой монолог, ставя на стол разваристую картошку в чугуне, крынку молока и алюминиевую чашку, предварительно протерев её подолом своего фартука.

Аркадий Пластов. Ужин тракториста

 

Подойдя к реке, я не увидел ни дороги, ни моста, по которому мы с опаской всегда переезжали. Туман был такой плотный, что накатника, который всегда «играл» под колёсами, не было видно. Осторожно, наклоняясь, чтобы не провалиться между брёвен, я перешёл на тот берег. Стало светать, тишина мёртвая, и трактора не слышно. Должна же она уже начать работать, думал я. Обычно по реке далеко слышно, то лошадь заржёт, то коровы размучатся, или ещё какие звуки, а тут ничего. Поднимаюсь по прорезанной в холме дороге, и вот моя голова уже выше тумана. Смотрю по сторонам, туман расползся по низинам вдоль реки рваным белым одеялом. Но посмотрев вперёд, я обомлел, ноги остановились, дыхание перехватило. В паре десятках метрах, чуть справа, на холме сидит здоровенный волк, смотрит прямо мне в глаза, уж волка я давно отличаю, сразу вспомнился волк с зайцем в зубах. Я замер, и он сидит спокойно, но чуть скалит зубы. Прошло несколько секунд, я стал приседать в туман, поднялся, он, как сидел, так и сидит. Вспомнил, кто-то говорил, что волки не любят плохую видимость, и медленно, на деревянных ногах, сначала задом, потом повернувшись, я побежал. А вдруг он за мной? Мост я перелетел мгновенно, выскочил из тумана и чуть не столкнулся с Колей-трактористом. Впопыхах рассказал, но он засомневался – в такую пору волки не выходят. Однако решил вернуться за ружьём. Когда, через полчаса, мы вернулись, туман почти рассеялся, да и посветлело. Перешли мост, поднялись, всё чисто. Но день спустя бабы видели задранную собаку, а может и волка видели, да не говорят, боятся беду накликать, поясняла баба Варя.

Два дня я работал с Николаем, потом вернулся его Колька. Тётю Евдокию перевели в бригаду к мужу. А я… я поехал домой – нужно было учиться дальше, ходить играть на танцах, концертах, и хоронить горожан.

 

14 глава. Дом культуры

 

Зима возобновила старые заботы. Школа, дрова. В ДК новые кулисы и красивый занавес.

Оркестры пополнились новым корнетом. Хор почти сто человек. К ноябрю новая программа.

Репетиции по вечерам по своим расписаниям.

Большой концерт подготовлен к партконференции. В фойе буфет – «Для участников». И рядом на тетрадном листочке, написанном от руки, – «Участников самодеятельности не отовариваем». Из-за двери посматриваем на пьющих кофе «участников» с большими бутербродами. Некоторые запивают морсом, почему-то отворачиваясь от детей. Одеты все хорошо, полуботинки с прямоугольными носами блестят. На улице ряд автомобилей, в основном, Газ-67 и «Виллисы».

Перед церемонией награждения отличников политучёбы и работников за высокие производственные показатели – приглашают духовой оркестр. В оркестровую яму проходим из-под сцены, рассаживаемся. По команде Пожарского исполняем туш.

Концерт назначен на ранний вечер. «Участники» – с жёнами в нарядных платьях, в основном пан-бархат. Раздевшись, сначала к буфету. Голодные, надо понимать. Жёны обнимаются, касаясь щеками, отводя руки с пирожками в стороны, оттопыривая мизинцы. Чинно рассаживаются. На переднем ряду Секретари, остальные дальше.

Оркестр у самого занавеса, хор в четыре ряда. Форма, как всегда, чёрные брюки и юбки, белые сорочки, галстуки. Причёски, марафет! Трещалин волнуется, отвернув занавес, подсматривает в зал – полно! Одно начальство! Последние указания Пожарского.

Зал торопит аплодисментами. Кивок дирижёра – занавес пошёл. Публика стихает, нервные покашливания, шёпот. Дождавшись полной тишины, Митя, всегда улыбающийся своей, такой приветливой, доброжелательной улыбкой, объявляет: «Хор и оркестр русских народных инструментов! Художественный руководитель Александр Николаевич Пожарский! Стихи Алымова, музыка Новикова! «Россия»! Солисты – Герасимова, Аврутская и Егоров!»

Под жидкие аплодисменты передних рядов зала выходит Пожарский. Сосредоточенно окинув взглядом хор и оркестр, кивком головы и движением рук даёт команду оркестру, солисты запевают:

 

– Где найдёшь страну на свете краше Родины моей?

Все края земли моей в расцвете, без конца простор полей!

 

И по взмаху Пожарского, вступает хор:

 

– Светит солнышко на небе ясное, цветут сады, шумят поля.

Россия вольная, страна прекрасная, Советский край – моя земля!

 

– Где найдёшь людей могучей в ратном деле и в труде?

Разогнали злые вражьи тучи, победили мы везде!

 

Александр Николаевич акцентирует ритм, резче движения рук, и оркестр, и солисты, и хор припев начинают смелее, энергичнее.

 

– Светит солнышко на небе ясное, цветут сады, шумят поля.

Россия вольная, страна прекрасная, Советский край – моя земля!

 

– Нас враги не одолели. Звёзды светятся Кремля.

Всех богаче ты и всех сильнее, наша Русская земля!

 

Пожарский укоризненно смотрит на солистов – надо петь – не одолеют, и опять припев. Хор красиво исполняет, вторят вторые голоса. Звучит оркестр, раскатисто ведут мелодию примы, основательно наступает на такты балалайка-контрабас Алика. Последнее слово песни дирижёр обрывает широким круговым движением рук, и громкие аплодисменты наполняют всё помещение.

Пожарский слегка кланяется, выходит Трещалин, минуту ждёт, пока затихнет зал, посмотрев на бумажку: «Стихи Харитонова! Музыка Мурадели! «Россия – Родина моя!»

Дождавшись, когда конферансье займёт своё место, по команде вступает оркестр. Звучит короткий проигрыш и солисты запевают:

 

– Когда иду я Подмосковьем, где пахнет мятою трава,

Природа шепчет мне с любовью свои заветные слова,

Вдали рассветная полоска осенним пламенем горит.

Моя знакомая берёзка мне тихо, тихо говорит…

 

И опять хор:

 

– Россия, Россия – родные вольные края!

Россия, Россия, Россия – Родина моя!

 

После последнего припева хор исполняет полный первый куплет песни с припевом. Это звучит так красиво, так мелодично, что зрители начинают аплодировать раньше последних слов!

Доволен и Александр Николаевич, слегка поклонившись, широким жестом поднимает оркестр, благодарит кивками головы. Хор и оркестр исполняют ещё две песни – это очень непростое, сложное сочинение и для хора, и для оркестра – «Пути-дороги» Дунаевского. Мы долго репетировали её и отдельно, и вместе с многоголосым хором. Ритм песни очень быстрый, требовал тщательного, без ошибок, исполнения мелодии и проигрыша.

 

– Мы стоим, мы глядим на дымок паровоза, огонёк впереди свой зажёг семафор,

Ветерок вдоль пути нагибает берёзы, и широк, и далёк перед нами простор.

Бегут, бегут пути-дороги... в полях зелёных цветут цветы,

Река блестит, шумят пороги, мелькают рощи, плывут сады...

 

И так, в бешеном темпе, если мне память не изменяет, девять куплетов. Дирижируя, Александр Николаевич мизинцем быстро смахивает капельки пота со лба.

Гремит последний куплет:

 

– ...Шатёр густых ветвей, вершины гор и вновь простор полей...

Без конца и без края стальные дороги, и кругом за окном всё Отчизна моя.

 

Пожарский обрывает хор и оркестр, секунды тишина, и зал взрывается аплодисментами. Между кулисами стоит директор Дома культуры, улыбаясь, показывает большой палец – Во!

– Стихи Долматовского, музыка Соловьёва-Седого! «Если бы парни всей земли...»

И эта песня исполняется с большим успехом. Хор и оркестр распускаются.

В антракте публика толпится снова у буфета. Мужчины – заметно навеселе. Жёны – в очереди в женскую комнату.

Второе отделение концерта открывается исполнением сольных номеров. Поют девушки: Аврутская – «Дочурку», «Матросские ночи», Герасимова – «Куда бежишь, тропинка милая?»

Несколько песен поёт Юра, репертуар его очень широкий, и всегда принимают его хорошо. Каких только песен он не перепел – и «Смуглянку», и «Скажите девушки подружке вашей». Да все песни и романсы тех лет, пользовавшиеся большим спросом у уставших от бед людей.

Трещалин читает стихи, басни, много юмора. Выступают танцевальные коллективы. Матросские пляски, маленькие школьницы в пачках и пуантах танцуют танец маленьких лебедей.

И так все эти годы самодеятельный коллектив нашего Дома культуры под руководством Александра Николаевича Пожарского гремел, можно сказать, на все районы Московской тогда, а теперь Калужской области. Выезжали с концертами, или с духовым оркестром, во многие колхозы.

 

© Евгений Юрченко, текст, 2013

© Книжный ларёк, публикация, 2017

Koнтакт

Книжный ларек keeper@knizhnyj-larek.ru